18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Станкевич – Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919 (страница 21)

18

Мне казалось, да и теперь кажется, что все они вместе давали возможный максимум соединения военного элемента с общественным.

А вместе с тем воспоминания о двух неделях на этой должности составляют для меня неприятнейшие моменты за все время войны, так как все время я был подавлен ощущением беспомощности, и притом не только своей беспомощности.

С первых же дней образования отдел заваливали всевозможными делами, бумагами, прошениями… Новые вопросы, и притом нуждающиеся в точных юридических справках, возникали ежедневно десятками. Между тем во имя принципа экономии мы стеснялись с развитием штатов: не хотелось начинать работу с постройки большого бюрократического аппарата. И все сотрудники в полном составе едва успевали прочитывать поступающие бумаги, не то что должным образом разрешать текущие дела. В конце концов, нельзя объять необъятное! Кроме того, преследовали мелочи, о которых даже неловко говорить, но которые составляли немаловажную причину трудностей, и, по-моему, не только в Военном министерстве. Во всем строе отношений произошел перелом, и началась дезорганизация. И это отражалось даже на таких мелочах, как установка телефона, подача автомобиля, регистрация бумаг, переписка, дежурство писарей, прием посетителей, приискание помещений – везде были мелкие трудности, осложнявшие работу, отвлекавшие внимание, отнимавшие время.

В конечном счете это давало такой результат, что было несколько людей, но не получалось учреждения…

Непосредственным источником воли и мысли для отдела должен был явиться сам Керенский. Но он был переобременен всевозможной работой, представительством и заседаниями в Совете министров, которые проходили ежедневно. Иногда мы с моими сотрудниками вынуждены были дожидаться Керенского до 3 часов ночи, то есть до окончания заседания Совета министров, чтобы разрешать существеннейшие вопросы управления армией: днем нас вечно отвлекали или прерывали. Кроме того, Керенского постоянно вызывали в Ставку и на фронты, так что со 2 мая по 9 июля он был в Петрограде менее трех недель.

Ближайшими помощниками Керенского были Туманов, Якубович и Барановский. Все трое – офицеры Генерального штаба. О двух первых я слышал и до революции, как о блестящих офицерах, подающих большие надежды. Оба они в первый же день революции пришли в Таврический дворец, понимая суть совершившихся событий, и сумели наладить хорошие отношения с Исполнительным комитетом, разрешая тысячи повседневных трудностей. Но как помощники военного министра, они оказались в ложном положении: были недостаточно проникнуты общественным духом, чтобы импонировать военному миру, и были недостаточно авторитетными военными, чтобы импонировать общественным кругам. И здесь, и там к ним относились с налетом иронии.

Все время министерству приходилось выдерживать напор странных, а подчас и подозрительных лиц. Все считали своим долгом спасать армию, и очень многие хотели на этом поживиться.

Какой-то офицер предлагал устроить заговор против Совета и, собрав на площади солдат, желающих идти на фронт, произвести переворот. Баткин, с карманами, полными ассигнаций, и показывая эти ассигнации собеседникам, рассказывал о своих успехах на митингах. Капитан Муравьев таинственно нашептывал о необходимости ударных батальонов, составленных из юнкеров. Представители различных общественных организаций требовали субсидий для просветительской деятельности на фронте.

Все это пустяки, но было это в таком количестве, и так трудно было отгородиться от этого и отгородить Керенского, что невольно отрывало от более существенных дел.

Но главная трудность была в том, что не было определенной программы деятельности. Формально вопрос ставился о необходимости строить новую, революционную армию. По существу же, поскольку главной задачей ставилось продолжение войны, в основу деятельности мог был положен лишь чрезвычайный консерватизм, упорное отстаивание всего старого и, пожалуй, лишь выдвижение новых лиц. Между тем фактически дело сводилось к тому, что все военные власти – и Ставка, и все управления, и Военное министерство – лишь регистрировали приказами и уставами уже пройденные этапы быстрого распада армии.

Прежде всего распалась власть. Распалась уже давно, сразу после революции, еще при Алексееве, Гучкове и Корнилове. Армия, построенная на автоматизме и строгом формализме, оказалась без всяких уставов, без всякой власти… Построенная на противопоставлении нижнего чина офицерскому званию, привыкшая отвечать только: «Так точно», «Никак нет» и «Не могу знать», вдруг заговорила, заспорила, засамоопределялась.

Основным вопросом был, конечно, вопрос относительно комитетов. Нелепо теперь поднимать вопрос о допустимости или недопустимости в армии комитетов. Никто не только в Военном министерстве, но, быть может, и в среде самих комитетов никогда не сомневался, что вообще комитеты только зло. Но положение было таково, что не было полка, который без противодействия комитетов не арестовал бы свое начальство. Поэтому сам командный состав настаивал на создании комитетов, видя в них свое спасение. В длительном процессе комитеты могли только расшатать армию и всю военную систему. Но на первых порах они спасли ее от самосгорания, от моментального распада фронта.

Комитеты в армии явились одновременно, подчас раньше, чем комитеты в частях Петрограда, явочным порядком и в большинстве случаев по инициативе командного состава. Приказ Алексеева узаконил бытие комитетов, приказ Гучкова их регламентировал. Но жизнь не укладывалась в рамки приказа, и Керенский санкционировал существование комитетов по обычному праву. Но комитеты, в сущности, не нуждались в такой санкции. Все Румчероды[54], Искомитюзы[55], Коморсевы[56] и т. д. стали крупнейшей, неотъемлемой частью жизни армии, прежде чем Петроград или Ставка узнали об их существовании. Фактически к маю месяцу вся армия снизу доверху была окомитетчена. Но конечно, это не было новым порядком. Хотя бы потому, что сами комитеты были чрезвычайно разнообразны. В каждой армии, в каждом корпусе, даже в дивизии, даже в полку комитеты строились по-разному. Уже в июле я встречал дивизии, в которых каждый полк имел комитет, построенный на собственных основаниях, – в одном офицеры и солдаты выбирали членов совместно, в другом определенное количество членов комитета делегировалось от солдат и определенное от офицеров, в третьем существовали отдельно офицерский комитет и отдельно солдатский. Права, обязанности, довольствие, численность – все варьировалось до бесконечности. Сознание невозможности такого положения было всеобщим. Стон о необходимости «Положения о комитетах» несся из всех углов армии. Все съезды, ряд комиссий, Ставка, Военное министерство занимались этим вопросом. Но неуклюжее и нескладное в жизни оказывалось еще уродливее на бумаге. Вся противоречивость существа комитетов воочию сказывалась, как только их пытались догматизировать. Все проекты удовлетворяли только одного составителя. Теоретически становилось все яснее, что нужно либо уничтожить армию, либо уничтожить комитеты. Но практически нельзя было сделать ни того ни другого. Комитеты были ярким выражением неизлечимой болезни армии, ее верного умирания, ее параличом. Но было ли задачей Военного министерства ускорить смерть решительной и безнадежной операцией?

Вторым моментом разложения армии был национальный вопрос. В русской армии уже существовали национальные части – латышские и чехословацкие. Оба опыта дали очень хорошие результаты. При общих децентрализа-торских тенденциях новой власти и политике доверия к национальностям было бы странно принципиально возражать против того, что допускала даже старая власть. Разве украинцы вызывают меньше доверия, чем латыши? Или чем хуже литовцы украинцев? Но значило ли это, что надо допустить полную перетасовку всей армии – ведь не менее 50 % всего состава пришлось бы рассортировать по-новому? Кроме того, новые национальные формирования в связи с признанием независимости Польши и декларацией прав народов на самоопределение получили бы совершенно новый характер, явились в новом свете. Старое правительство создавало только материальную силу из солдат одной национальности. Но при общем стеснении свободы, при отсутствии печати, при стеснении партийной работы оно могло не бояться, что эта сила будет враждебна государству. Но теперь все народы зашевелились, почувствовали свою обособленность от единого целого в России. Довбор-Мусницкий, командир польского корпуса, счел себя вправе высказать мне, что он считает принципиально возможным, что польская армия, как иностранная, покинет Россию. Украинцы на своем съезде на Западном фронте приняли резолюцию, что если их требования не будут удовлетворены, то они заключат сепаратный мир с противником.

Другие национальности не шли так далеко, но все же признавали, что выделение сородичей из общей армии и сведение их в особые формирования – их неотъемлемое право, завоевание русской революции, и самочинно рассылали требования и грозили такими перетасовками в армии, которые сами по себе могли свести к нулю ее боеспособность. Значит – запретить? Керенский, противник национальных формирований, запретил украинский войсковой съезд… Но на практике это свелось к тому, что делегаты съехались не в порядке командировки, как на разрешенный съезд, а в порядке отпусков, и весь съезд прошел в ярко выраженном враждебном отношении к правительству.