Владимир Станкевич – Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919 (страница 17)
На другой день, 20 апреля, когда комитет собрался обсуждать ноту, стали поступать сведения о том, что Финляндский полк вышел из казарм и с оружием в руках и со знаменами с надписями: «Долой захватническую политику!», «В отставку Гучкова и Милюкова» – двинулся на Мариинскую площадь. Немедленно были посланы Скобелев и Гоц, которым удалось убедить солдат очистить площадь.
Как оказалось, полк был выведен именем Исполнительного комитета по инициативе солдата Линде, бывшего раньше членом Исполнительного комитета. Но брожение перекинулось на другие части, захватило рабочих. В ответ началось сильнейшее движение и среди обывателей, в особенности группирующихся вокруг партии Народной свободы[48]. И к вечеру уже начались столкновения между различными группами демонстрантов.
Правительство предложило комитету совместное заседание для обсуждения положения дел. Заседание состоялось в тот же вечер и продолжалось с 9 до 4 часов утра. Это была первая встреча правительства и Исполнительного комитета со дня, когда на ночном заседании в начале марта решено было образовать Временное правительство. Лишь восстание масс, направленное уже и против правительства и против комитета, заставило их попытаться действительно сговориться.
Но сговора не было. Началось с того, что возникли прения о допуске журналистов. Комитет согласился на закрытое заседание, но, когда правительство заявило представителям печати, что оно согласилось на закрытое заседание только под давлением комитета, комитет стал настаивать на открытых дверях. Тогда правительство заявило, что уже оно настаивает на недопущении журналистов. Правительство осыпало комитет упреками если не за сегодняшнее выступление, то, во всяком случае, за прежнее систематическое расшатывание авторитета правительства. Особенно резко и раздраженно говорил Шингарев. Керенского не было. Милюков производил на комитет впечатление конченого человека, которого было просто жаль. Он сидел все время молча и сделал только одно заявление: прочел телеграмму, полученную из Парижа, в которой сообщалось, что французское министерство иностранных дел не сочувствует созыву междусоюзнической конференции для обсуждения вопроса о целях войны.
Милюкову казалось, что телеграмма имела решающий характер в смысле довода в его пользу. Но громадному большинству комитета, привыкшему уже к мысли о необходимости и возможности «давить» на свое правительство, казалось непонятным, почему нельзя оказать давление на союзные правительства… Для всех было ясно, что в первую очередь надо было считаться с такими явлениями, как солдатский бунт, грозящий смести все зачатки народной организованности. В этом направлении развивали аргументацию представители комитета. Но в отдельных мнениях были громадные различия – от Суханова, который, по существу, высказывался за невозможность России дальше воевать, до меня, который просил правительство лишь не мешать нам постепенно ознакомить массы с действительным международным положением и задачами войны. Но, по-видимому, мой тон уже более соответствовал настроению большинства комитета.
В общем, все это было бесполезным и раздражающим словопрением: четверть часа переговоров Милюкова и Церетели до опубликования ноты могли сделать несравненно больше, чем теперь долгие часы… В результате правительство, сохраняя по-прежнему тон раздражения, обещало на следующий день обсудить возможность опубликования и посылки за границу разъяснения ноты.
На другой день, однако, движение не улеглось, а продолжалось с новой силой, уже руководимое большевиками.
Для того чтобы предотвратить участие в нем вооруженных солдат и злоупотребление именем комитета, он экстренно издал распоряжение о невыводе из казарм солдат иначе как по распоряжению, скрепленному подписями определенных, поименованных в распоряжении семи лиц, «семи диктаторов», как шутили потом… И солдатская масса действительно оставалась в казармах.
Но уже во время обсуждения этой меры в комитет со всех сторон стали поступать сведения о движении на фабриках и заводах. Наконец по телефону сообщили, что громадные массы рабочих идут с Выборгской стороны, причем многие вооружены. Комитет направил навстречу рабочим Чхеидзе, Войтинского и меня. Мы поехали на автомобиле и встретили рабочих уже на Марсовом поле.
Рабочие шли довольно стройными колоннами. Впереди каждой колонны шел отряд красногвардейцев, вооруженных разнообразными винтовками и револьверами. За ними веселыми и дружными толпами шли рабочие и работницы. Над всеми колоннами развевались знамена с надписями против войны, против правительства и с требованием передачи всей власти Советам.
Чхеидзе с автомобиля произнес речь, доказывая, что демонстрации не имеют более смысла и цели, так как правительство уже готово разъяснить ноту в желательном смысле. Поэтому Чхеидзе пригласил рабочих вернуться назад. Но тут выступили вожаки демонстрации и заявили, что рабочие сами знают, что им надо делать. Демонстрация двинулась дальше.
Движение не улеглось, а, по-видимому, еще разгорелось. Казармы и рабочие кварталы были в брожении. На улицах все время двигались манифестации. На вечер было назначено заседание Совета, но многие высказывали сомнение, удастся ли его провести, не будет ли оно сорвано непредвиденными событиями. И вероятно, со стороны большевиков были намерения сорвать его.
Настроение собравшегося Совета было до крайности напряженное. Потоки и волны каких-то бурных порывов перекатывались над головами многотысячной толпы, наполнявшей зал Кадетского корпуса. То и дело ораторов перебивали какими-то массовыми спорами, вспыхивающими в разных концах зала. Кульминационного пункта возбуждение достигло в момент, когда в зале появился Дан и сообщил, что на улицах началась стрельба и имеются жертвы. Поднялся такой шум, такое движение, что казалось, еще момент – и перестрелка начнется в зале. Напрасно Чхеидзе звонил и кричал неумолчно – его слабый голос не был слышен даже на эстраде. Но вот встал, или, вернее, вырос высокий и стройный Церетели и поднял руку. Все сразу замолчало, и тишина переливами захватила всех.
Церетели сел, но Чхеидзе смог предоставить слово Скобелеву, который стал не столько говорить, сколько отрывисто диктовать постановление. Тон его декретирующей речи оказался как раз по настроению собранию. И оно с такой же энергией возбуждения почти единогласно приняло ряд постановлений: о воспрещении на три дня всяких выступлений на улицах вообще, и особенно – выхода с оружием в руках. Движение, не имевшее ни определенных лозунгов, ни общепризнанных вождей, было сломлено.
Но впечатление энергии, проявленной комитетом, значительно парализовалось впечатлением слабости правительства. Не правительство, а Совет распоряжается в Петрограде. И это впечатление усиливалось еще злосчастным воззванием комитета «о семи диктаторах». Удар, намеченный по большевикам, всею тяжестью пал на военное командование, которое приняло это распоряжение комитета как прямое вмешательство и вызов по своему адресу. Странным образом из выступления солдатских и рабочих масс в Петрограде, из протестов против излишней воинственности правительства комитет сделал обратные выводы: сам комитет стал воинственным. Непосредственно за апрельским выступлением и в связи с ним начались в большинстве комитета психологические сдвиги, которые привели к полному приятию войны.
Настаивание на принципах Манифеста от 14 марта перед международной демократией приводило к необходимости разрыва с союзной демократией и отдаче себя в распоряжение демократии враждебных стран. Дипломатический путь, закончившийся так печально апрельской нотой Милюкова, показал, что русское правительство должно разорвать с союзными правительствами или комитет должен разорвать с правительством – в обоих случаях получался не мир, а только проигранная война.
Но где же тогда путь к миру?
И тут властно в свои права вступила идеология войны. Намеки на нее имелись уже давно. В том же «Манифесте ко всем народам мира» были, правда после ожесточенного боя с левым крылом комитета, вставлены слова о том, что русская революция не отступит перед штыками завоевателей.
Значительно более решительно забота об армии была выражена в обширной резолюции I съезда Советов. Там вся вторая часть посвящена вопросу о необходимости сохранения и напряженной работы для войны в тылу и на фронте. Притом ставился вопрос уже не только об обороне в узком смысле слова, но и об активных действиях: «Пока продолжается война, российская демократия признает, что крушение армии, ослабление ее устойчивости, крепости и способности к активным операциям было бы величайшим ударом для дела свободы и для жизненных интересов страны». Правда, в «Известиях» резолюция была напечатана в искаженном, совершенно, впрочем, случайно, виде, без слов относительно открытых операций. Но и так она могла подействовать весьма отрезвляюще на всех, кто по-прежнему считал, что комитет только и хлопочет, как заключить «мир по телеграфу».
Но решительно на путь войны и заботы об армии, как единственном средстве к достижению мира, комитет вступил после событий, связанных с апрельской нотой.
Апрельская нота имела, по концепции комитета, своей задачей поставить вопрос о мире перед международной дипломатией. Но результатом всех связанных с ней событий было лишь то, что в глазах Европы и всего мира были поколеблены последние остатки веры в прочность и устойчивость новой русской власти. Русская демократия хотела заставить других повторять ее слова, но получилось, что ее вообще перестали слушать, перестали считаться с ней. Если война России не по силам, то проведение мирной политики в международном масштабе – ведь ни о сдаче противнику, ни о сепаратном мире никто тогда не говорил – оказалось еще более не по плечу русской государственности, поскольку она находилась в разложении. Ведь Бетман-Гольвег[49] в своей последней речи при оценке положения на всех фронтах даже не упомянул о положении на Восточном фронте.