Владимир Сотников – Пролитая вода (страница 9)
Желание написать какие-то еще не существующие строчки существовало сейчас отдельно, словно повисло над столом, в падающем наискосок солнечном свете.
«И так можно жить долго, – почему-то подумал Тенишев. – Забыть все обязательства, придуманные самим собой, эту необходимость просиживать ночами над листом бумаги, вглядываясь в него, ведь он так похож на новый день».
Впервые он увидел в этом листе открытость времени, и часы рядом тикали спокойно и одинаково.
Тенишев знал, что и сейчас ничего не будет писать. Странно, что в такие минуты, когда он чувствовал себя спокойным, когда казалось, что вся жизнь предстает перед ним одним неостановимым течением, – слова не могли связываться между собой, они вспыхивали поодиночке, лишь доказывая, что существуют, что они живут в нем. Кто-то думал вместо Тенишева о том, что результат, в котором слова повиснут на странице тонкой вязью, – не самое главное, и даже, скорее, не нужен такой результат. Он никогда не сможет никому объяснить этого состояния, этого внутреннего счастья.
А вдруг так и прольется вся жизнь, и все то, из чего она состоит, останется невыразимым и невысказанным? И если бы он написал в это время хотя бы несколько слов, то это была бы мысль о том, что настоящая жизнь не видна, как душа, что и чувства, и слова, их называющие, лишь окружают ее.
Кто-то подошел к двери, прошелестела бумага, которую просовывали через щель. Тенишев смотрел, как сложенные листки упали на пол, немного распрямляясь, и услышал шаги – Даня уходил.
Часы ожили и затикали быстрее.
«Пока я тут думаю о несуществующих чувствах, мне пишут. Второе послание. Как там: «Не холоден ты и не горяч…»
Тенишев взял листки, положил перед собой на стол. Бумага распрямлялась.
Какими чужими и не нужными для его жизни казались эти слова! Тенишев понимал, что Даня писал их, представляя вместо адресата какого-то третьего человека, вобравшего в себя черты их обоих. Скорее всего, он больше обращался к самому себе, но ведь просунул же в щель эти листки, словно навсегда избавился от них, оставив Тенишеву разгадывать не содержание письма, а само существование этих слов. Тенишеву казалось, что с ним проделывают непонятный ему опыт, в тайну которого он не посвящен, и от этого он испытывал растерянность.
Даня уже не робко, как раньше в разговорах, приглашал его к размышлениям о жизни по-своему, со своей интонацией, а напрямую навязывал, прививал какое-то чувство, с которым уже свыкся сам. Тенишев не понимал этого чувства, оно было похоже на обыкновенное уныние, но ощущение начала обратного мощного движения, в котором гасли желания и силы, не покидало его, даже когда он просто смотрел на эти измятые листы.
«Вот и выплакалось маленькое озерцо чувств, – думал Тенишев. – Вот и пролилось, и застынет зеркалом, застынет словами, как морозный выдох».
Он произносил эти слова внутри себя, словно призывая их в свидетели собственных мыслей. Странное, нездешнее письмо, и Даня тоже любит это слово «нездешнее», называя им все необычное. Перечитывать эти слова не захочется долго, запомнятся они с первого раза, достигнута в них простота написания и дальнейшего самостоятельного существования. И было бы это все сказано в разговоре, даже точнее и злее, или даже прочитано с этих самых листов вслух, – оказалось бы шуткой, игрой в ряду других забав. Да дело и не в том, что он здесь написал, все дело в странном желании подсунуть этот текст. И зачем ему эта непонятная дуэль?
В предбаннике становилось жарко. Тенишев вышел во двор. Солнце уже светило сверху – день стоял открытый, как часы без стрелок. В доме было тихо, на кухне мать чистила картошку.
– А где Даня?
– Куда-то уехал на велосипеде, не сказал ничего.
Тенишев улыбнулся. Он почему-то вспомнил, как давно, еще в детстве, будучи виноватым, пропадал где-то подолгу, пока не накапливалось в долгом времени прощение родителей.
Он ходил по комнатам, и казалось, что он приехал домой только сегодня: что-то новое появилось в приглушенном покое неподвижного запаха своего дома. Он вдыхал этот запах, удивляясь себе. Ведь всегда, всю жизнь до этого так хотел различить его – и не мог, хотя в чужих домах сразу же безошибочно определял, как собака, настроенность жилища: это было первое чувство, по которому он принимал другую жизнь.
И вот наконец он почувствовал запах, в котором вырос сам. Всего стало больше, все предметы двоились: книги на полках словно покачивались на своих местах, зеркало выпячивалось, стараясь вобрать в себя все пространство комнаты, по которой ходил, словно себя видел со стороны, другой, на какую-то часть отличимый от него человек.
«Наконец я повзрослел и спокойно привыкаю ко всему новому, что появляется во мне. Повзрослел, словно стал своим старшим братом, не заметив этого мгновенного перевоплощения».
Он вдруг подумал о Дане с жалостью, беспокойством, с каким думают о внезапно заболевшем.
Неужели этот искренний, открытый, как казалось, человек может специально, даже пусть в шутку, забросить наживку в виде этого письма, чтобы быть причиной ненужных сомнений? Интересная шутка интересного человека, и жалко его, дернувшего и натянувшего тоненькую ниточку между понимающими друг друга людьми, зазвеневшую вопросами и несуществующими ответами.
Даню он увидел в дрогнувшем от стука двери зеркале. Не оборачиваясь, Тенишев долго смотрел на него, одновременно видя и свое отражение.
– Посмотри, какой неожиданный получился образ человеческого общения: стоят два человека у зеркала и разговаривают с отражениями друг друга.
– Да, интересно.
– Хорошо бы всегда иметь перед собой такое зеркало. Добавилось бы искренности, или наоборот, стало бы легче что-то скрывать – как ты думаешь?
– Понимаешь, я писал как бы себе – пошутил сам с собой, а тебе просто дал почитать. Мне показалось, что ты неправильно все поймешь.
– Да, конечно, ты же знаешь, что об этом нельзя написать.
– О чем?
– Я не знаю, как это назвать – о самом настоящем, что ли. Как только брезжит что-то настоящее, ты знаешь, что об этом нельзя написать. Помнишь, ты же мне так сказал, и я запомнил эти слова как правило.
– Я не помню. Может быть, я тогда тоже имел в виду себя. Мне – нельзя написать. Тебе – все можно, ты хочешь только того, чего мне нельзя.
– Мне кажется, ты продолжаешь писать свое письмо.
– Я думаю о том, что нам пора поссориться. – Даня улыбнулся. – Чтобы отдохнуть друг от друга.
– С тобой не поссоришься. Вообще – ничего не надо. Как только начинаешь что-то говорить со слова «надо», значит, как раз этого и не надо. – Тенишев тоже улыбнулся. – Значит, скажи: «Нам не надо ссориться», – и обязательно поссоримся. А ведь действительно надоело как-то по-дурацки шутить. – Он не удержался и добавил: – Это – не события.
– А вот это я помню и удивляюсь, как ты всякую мелочь запоминаешь. Словно хочешь наизнанку все вывернуть. Все-таки во многом я прав в своем письме.
– Ну вот и попался. Осталось тебе только надписать на нем имя адресата – мое. Ладно, я не обижаюсь: кто еще нас поймет, кроме нас самих. Тоже мне, нашлись Лермонтов с Грушницким.
– Ты интересно оговорился. На самом деле – Печорин.
– Какая разница. Их вместе – трое. Как нас с тобой. Знаешь что, пошли к бабушке моей сходим вместе. Ты ведь у нее еще не был?
– Почему к бабушке?
– Помнишь, я тебе рассказывал о старухе, к которой я как-то зашел, когда в городе квартиру искал? Тогда ты и сказал, что об этом нельзя написать. Наверное, та старуха напомнила мне бабушку. Вот и сходим сегодня к ней вместе. Она семь лет уже не встает, упала с лестницы и вот уже семь лет лежит. Я часто думаю о том, во что может превратиться жизнь за семь лет, когда человек прикован к постели. Тебе хочется прекратить нашу болтовню? Пойдем – и нам будет стыдно.
– Ты пойдешь туда специально, для того, чтобы стало стыдно? Как это удобно – наверное, и идти недалеко?
– Да, тебя не обскачешь. Ты делаешь мгновенные выпады.
– Да, наверное. Знаешь, я понял, что я могу нас поссорить, а ты – нет. Правда, не знаю, что лучше. Ни то, ни другое не может быть лучше. Пойдем к твоей бабушке, если ты не передумал.
– Да, и ты будешь наблюдать. Меня, себя – и вообще, тебе не страшно, что ты только это и умеешь?
– Но ты же хочешь со мной соперничать в этом – не надо, не надо уметь наблюдать. Ты крайний, ты живешь как бы изнутри – ты так ведь о себе думаешь? Я сегодня утром увидел твое счастливое до глупости лицо, когда ты в лес направлялся, и это было смешно.
– И ты решил дать мне письмо – охолонись, мол, подумай о том, что волнует умных людей.
– Я устал от нашего разговора. Ты заметил, что мы уже запутались, кто из нас говорит, а кто слушает. Значит, я все-таки поссорил нас.
– Мне все равно.
Даня вышел из комнаты.
Тенишев сел к столу. Перед глазами было окно, как в детстве, и все в комнате не изменилось за годы, разве только выцвел внутренний воздух. Нет, скорее это был сумрак, в котором свет жил, как домовой. С детства Тенишев и представлял домового не существом, а растворенным духом – даже детского обмана он не перенял из сказок.
За этим столом он делал уроки, читал книги и сейчас подумал: неужели взросление, которого так ждал в детстве, обернулось теперь нелепыми в своей бесконечности разговорами? Почему так много сил, опыта, который всегда хочется собрать горстями перед собой, чтобы взглянуть на него – что такое опыт? – тратится на пустую дуэль с человеком, который, наверное, только этого и ждет все время, только этим и живет? И поэтому кажется, что вся жизнь превратилась в колебание маятника, в крайних точках которого видишь себя.