18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Сотников – Она (страница 2)

18

Мне стало жалко его. И себя тоже. Мы устали во всем этом разбираться. Такая усталость виделась во всем его облике! Он выглядел опустошенным – оболочка, а не человек. Наверное, совсем одинок, подумал я, потому и согласился на общение. Я вспомнил, как он говорил сам с собой там, на мосту – так ведут себя только одинокие люди, иногда проговаривающие свои мысли вслух, уже и не замечая этого.

– Вы не журналист? – спросил он. – А то, знаете… Не прочитаю я завтра свои слова в каком-нибудь издании?

– Нет, не журналист. Впрочем… Можете и не говорить ничего. Извините за мою назойливость.

– Не надо извиняться. Может, это мне стоит извиниться, раз возникает такой вопрос. Вы совершенно правы. А все-таки – кто вы?

– Никто. Писатель.

– Ничего себе никто. Ну тогда мне тем более надо отвечать. Надо, так сказать, призвать себя к ответу.

Он опять долго молчал, а я не мешал его молчанию.

– Мы думали тогда, что победили, вот и всё. Думали, что всем, как нам, всё понятно. В этом и была главная ошибка. Знаете такое слово – сопромат? Сопротивление материала. Вот его-то мы и не учли. Надо было преодолевать это сопротивление, а мы… Не преодолевали. Вяло действовали. Казалось, зло само рассосется. А его выкорчевывать надо было. Хотя… Попытки были. И проекты писали, и подавали президенту, людей ясных и умных среди нас было достаточно. Но он сказал: а куда я дену десятки тысяч офицеров? Это же организованная команда. Сделать их моими врагами? Он думал, они будут ему благодарны за то, что не тронул их. Станут его союзниками. Нет, не стали. – Старик усмехнулся и продолжил: – Мой однокашник был среди тех, кто в девяносто первом хотели переворот устроить. Ну, не получилось у них… Он после этого пришел ко мне. Говорит: меня вы расстреляете, понимаю, но не убивайте жену и ребенка, ему полтора года. Я просто опешил. Понятно, он был в состоянии взвинченном, нервном. Но его слова о многом говорят. О том, что они нам готовили. И, кстати, тоже по теме… Вы знаете, что еще в двадцать седьмом году люди ходили на демонстрации против Сталина? И что с ними стало через год-два? Сейчас к тому же идет. Остались только они, хозяева жизни. А мы на митинги ходим. А скоро и на них не пустят.

Я все это знал и сам. Волга впадает в Каспийское море. Никогда бы не подумал, что эта фраза станет для меня синонимом безысходности.

– Простите, – сказал я. – Я понимаю, как вам тяжело.

– Вам, я вижу, не легче, – усмехнулся он. – Я бы не стал с вами говорить, но какая-то странность есть во всем этом. Нарочно не придумаешь. Вот я и поддался.

– Ничего уже не изменить, – сказал я. – Сейчас уж точно. Пока само не рассосется это зло.

– Само? Как и тогда нам казалось? Вряд ли. Тогда у него силы иссякли, а эти копят силу, чтобы такого не допустить. Однажды я услышал: как жалко, что во время Всемирного потопа из-за плохих людей столько хороших погибло. И природа, и звери, и птицы. Это можно сказать и про наш двадцатый век. Всегда из-за моральных уродов всем достается. Но это как-то уж совсем по-детски… Когда на меня вывалилась вся информация – и архивы, и секретные сведения, – я чуть с ума не сошел. Не случайно вспомнил про потоп. Тогда только и думал об этом. Смыть все к чертовой матери! Но самого по себе зла недостаточно для потопа. Принятие зла всеми, вот веская причина! Один человек имеет совесть, но куда девается она у массы людей? И к чему эта масса ближе – к отдельному человеку или к равнодушной природе? – Он помолчал. Вздохнул: – Ведь почему на митингах так мало людей? Ну согласен, согласен, много. Но где остальные? Где необходимое количество, чтобы доказать непринятие? Вы меня понимаете?

– Понимаю. На меня не вся информация вывалилась. Но достаточная для этого, как вы говорите, непринятия. У меня был простой пример. Я рос в деревне. К нам приезжал на отдых из города пожилой человек. Все знали, что при Сталине он работал палачом – всю жизнь. Мне казалось, я сойду с ума от того, что понял: люди уважают его. Больше, чем всех моих соседей – учителей, плотников, пастухов, кузнецов и строителей, мало ли порядочных людей. К нему относились с каким-то особенным уважением, с придыханием, с уважением-восхищением-испугом. Он был выше по неизвестному страшному статусу, который заставлял всех чувствовать себя по сравнению с ним ниже. Это не сравнить с вашим потрясением, но что-то во мне надломилось тогда в отношении к людям.

Мы молчали. Потом он сказал:

– Значит, понимаете. Но если уж возвращаться в сегодняшний день, если говорить о том, на что нам надеяться… Кстати, перечитайте Толстого, эпилог «Войны и мира», вторую часть. Про некие космические сдвиги в сознании людей. Ответа я, правда, не нашел, но его рассуждения если не вселяют оптимизм, то как-то… Хоть собственную вину приглушают. Это я о себе, конечно. На вас-то никакой вины нет.

– Какая же на вас вина? А что касается космоса… Действительно, ощущение такое, что там все решается. Как будто выстроились напротив две силы, взметнулись облаками, и уже не в людях дело, а решается где-то там… Высоко над нами.

– Может быть. Хотя, как говорится, какое там дело до наших волов? Видите, любую проблему можно и так, и этак повернуть. Можно на что-то надеяться, а можно и опустить руки. Стакан наполовину пуст, наполовину полон, как посмотреть. Я все-таки, наверное, пессимист. Не только в стакане отличие, понимаете? Мы, пессимисты, думаем, а эти действуют, и в этом их сила. А еще – их просто много. Вы даже не представляете, как их много. Больше, чем нас.

И тут я встрепенулся. Как раз об этом я и думал! Об этом и надо было спрашивать. У кого еще, как не у него?

– Знаете, что самое трудное для меня в любом разговоре? – чуть не воскликнул я. – Все эти формальности в виде извинений, придаточные условности. Сейчас я извиняюсь перед вами и хочу, чтоб вы приняли искренность моего извинения, но тем самым отвлекаюсь от главного, к чему не решаюсь приступить, на что вы можете ответить.

Он улыбнулся:

– Вот теперь я вижу, что вы и правда писатель. Сидим мы с вами в трактире за столом, ведем беседу. С умным человеком и поговорить любопытно, так?

– Достоевский сейчас, конечно, странно звучит. Всему свое время. Впрочем, как и Толстой. Когда я вижу этих его потомков в телевизоре, думаю: а может, Толстого и не было? Так вот, я вас спрошу только об одном. Я вижу, что этот разговор о причинах и следствиях вам, как и мне, не очень приятен. Ну и не будем. Но раз уж мы встретились, я спрошу только об одном, без всяких придаточных. Можно?

– Да что вы так разволновались? Мне даже интересно. Я ведь давно ни с кем не говорил. Так что спрашивайте.

– Я написал книгу. В ней моего героя, молодого человека, вербует офицер КГБ. Они это умеют, да. И вот когда уже нет, казалось бы, выхода, когда уже не действуют никакие аргументы, этот молодой человек в отчаянии, в крайнем состоянии – а дело происходит в армии, куда приехал к нему тот офицер для очередной беседы, и они разговаривают в лесу, на поляне, где мой герой рубит дрова, – ударяет себя по пальцам топором. Офицер убегает, и больше никаких встреч. Всё! Мой герой свободен.

Я замолчал, как будто споткнулся.

– Так в чем же ваш вопрос? – спросил старик. – Вы так быстро рассказали, но я все понял. Это страшная цена освобождения. Они поняли, что он им не подходит. Вы это хотели спросить, точнее, уточнить? Извините за, как это называется…

– Тавтологию, – подсказал я машинально. – Нет, не это. И вот мою книгу читают. И что же вы думаете? Каждый второй, а может и чаще, читатель отводит, я это так называю, глаза. Как бы отворачивается, не хочет этого знать. Вот и весь мой вопрос. Почему?

– Я вам уже ответил, а вы не заметили. Когда сказал, что их много. Вы даже не представляете, как их много. Не только офицеров, которые занимались вербовкой, но и тех, кого они успели подмять под себя. Вот им и неприятно читать такие вещи. Неприятно. Но это не значит, что они плохие люди. Вовсе нет. Мало ли какие обстоятельства были у них? Духу не хватило. Мало ли… Но все-таки, согласитесь, не все ваши читатели такие? Не всех же вы в заложники берете этой сценой – если глаза отводит, значит, завербованный? А может, им вся книга не нравится. Может такое быть?

– Может, конечно, – охотно согласился я. – Не все читают так, конечно. Хотя… Большинство, как вы говорите. Но я уперся в своей мысли. Почему-то уверился в ней. Никогда бы не подумал, что стану лакмусовой бумажкой.

– А я хотел бы прочитать вашу книгу. Жаль, что мы раньше не встретились, я бы с удовольствием прочел ее в рукописи. Даже можно было бы поставить мою фамилию в выходных данных – консультант такой-то.

Все-таки сильный он, подумал я. Быстро думает, без всякого удивления. Говорит с иронией.

А я вдруг обмяк. Как сдутый шар. Мой собеседник оценивающе посмотрел на меня:

– Вы, наверное, сейчас помолчать хотите. Один побыть. Да? Только уж больше не заговаривайте со стражами порядка. Не стоит.

– А я думал, – улыбнулся я, – вы слабый, Вадим Викторович. Нет.

Он махнул рукой:

– Где уж там. По инерции. Все в прошлом.

Мы распрощались уже без слов, пожав друг другу руки. Когда я оглянулся на улице, то увидел его высокую сутулую спину. Что он думал сейчас? Мне показалось, ничего, как и я. Хотелось только идти и смотреть перед собой. Никаких мыслей, никаких воспоминаний, никаких переживаний. Оболочка, не человек.