Владимир Сорокин – Сказка (страница 17)
Она остановилась, голос её задрожал, она всхлипнула, рука её сильно сжала Иванову руку. Достав платочек, Сашенька отёрла слёзы и снова топнула на себя:
— Да! Что ж теперь нюниться да лимониться? Было так было!
Иван молча смотрел на неё. Она вздохнула, оглядываясь, словно ища своими красивыми глазами свидетеля или соглядателя для поддержки. Но вокруг была пустынная, заснеженная улица с тёмными окнами домов.
Придя в себя, Сашенька достала платочек, отёрла глаза.
— В общем, укусил меня за пальчик чёртов крокодильчик! — воскликнула она с нервным смешком. — И началась, дорогой мой ангел, он же сфинкс, тайная жизнь моя с господином Крахмаловым. С той ночи стал он меня, как он выразился, нежности учить. Когда мама уходила куда-то, запирался он со мной в моей комнате, раздевал и трогал, и целовал меня всю, зацеловывал. Иногда ночью приходил, будил и тоже трогал и целовал. А ещё любил сесть на стул перед зеркалом, что у меня на шкапу платяном, посадить меня голенькую на колени и разглядывать в зеркале. О, это зеркало! Уже потом, когда всё страшное у нас случилось, я его расколотить хотела, да не смогла. Почему — спросите? А потому что скоро всё это… все эти уроки нежности мне нравиться стали. Вот ужас-то в чём! Кто не любит нежность? Все твари земные любят, каждый котёнок, каждая собачонка. Вот и я! Да и на подарки он тогда не скупился, только платьев одних у меня стало восемь, мама ему выговаривала: балуешь ты Сашеньку, а он ей — такую красавицу непременно надобно баловать. И льстило мне это, Иван, ох как льстило! Как же просто девушке польстить! Льстил и трогал. Вы спросите, а как же Бог? Фёдор Константинович и с Богом для меня всё решил. Так мне сказал: «Сашенька, нежность — не грех, так что на исповеди про это даже и не говори, и про нашу тайну тоже не говори ничего, потому что это наша семейная тайна, в ней никакого греха нет, а то, что мама этого не знает, это временно, а когда ты замуж пойдёшь, тогда всё маме и расскажешь, и я сам расскажу, а вот сейчас надобно молчать и не расстраивать маму». Так мы с ним полгода и прожили в уроках нежности да в нашей тайне, а потом в одну ночь, когда маменька уехала в Ригу к доктору Лемке по женским делам, лишил меня Фёдор Константинович невинности. Вроде первой брачной ночи. И с тех пор до самой маминой кончины жил он со мной как с тайной любовницей своей.
Она снова замолчала, взяла Ивана под руку и они, до этого стоявшие в тёмном переулке на месте, пошли дальше. После напряжённого молчания Сашенька заговорила совсем спокойным голосом:
— Вы спросите: а как же мама? Не догадывалась? В том-то и дело, что совсем не догадывалась. Сперва мне страшно было, что она непременно узнает, сразу узнает, догадается, поймёт, как же не узнать?! Я за завтраком, бывало, сижу и глаз поднять не смею на неё, лишь бы она побольше с мужем со своим говорила, только бы не смотреть на неё, только б не смотреть! А она смотрит на меня, как прежде: Сашенька, Сашенька… А что же по ночам делает твоя Сашенька?! Я вся внутри леденею, а Фёдор Константинович — само спокойствие! Говорит, шутит, читает «Ведомости» вслух за завтраком, потом спокойно по делам своим торговым едет. Такая жизнь началась. А человек, Иван, так устроен, что привыкает ко всему. Тем более что у нас в семье тогда всё благополучно было — достаток, кухарка, прислуга, летом — на дачу в Келломяки, ну и гимназия моя. Любила я её, училась хорошо, старалась. А когда девочки наши мальчиков обсуждали, да и не только мальчиков, а мужчин и женщин, как у них в постели всё тайное происходить должно, я с ними говорила, конечно, но внутри себя смеялась. Знали бы мои однокашницы, какова их Сашенька! Время шло, уроки нежности продолжались, а я внутри себя нашла оправдание хорошее и уцепилась за него, как за круг спасительный: я маму заслоняю собой от тёмного человека, так как, ежели б не я, то он бы, этот человек страшный, полез бы из подпола крахмаловского на неё и заел бы её до смерти. Вот такое самооправдание себе придумала и за него уцепилась. И стало мне полегче, а потом — совсем легко и покойно внутри. Стала про будущее думать и подумала, что попрошу маму пораньше меня замуж выдать, выйду замуж за хорошего человека, там всё забуду, сотру всё прошлое, начну жизнь с белой странички, рожу детей и всё, всё забуду, все эти зеркала и нежные уроки. Но всё, Иван, развернулось вмиг совсем по-другому, страшно развернулось, ужасно. День тот я до самой смерти помнить буду во всех мелочах. Это на Сретение случилось, тогда сперва оттепель пришла, а ночью мороз ударил и сделался дождь ледяной да с градом. А напротив нас через улицу в мансарде под крышею было ателье французского художника, портретиста, месье Робийара. У него окно было в полкрыши, всё застеклённое, так град ему ночью той стёкла побил. А днём они стали новые стёкла вставлять, подвезли те новые стёкла в ящиках со стружкою и на верёвках их на крышу и подняли. Но крыша-то вся оледенела за ночь, да и всё вокруг как глазурью пасхальной полито было — и балконы, и отливы, и вся мостовая блестит подо льдом, как у Пушкина! И надо же случиться так, что маменька в тот самый момент, когда они ящики на крыше вскрывать принялись, вышла из парадного нашего, она должна была к парикмахеру идти на Невский, договорилась ещё загодя. И только вышла она, как ящик один на крыше раскрыли да сами на крышу и попадали, поскользнулись, а стёкла-то из ящика поползли — сперва на крышу, а там — лёд сплошной, да по льду-то и вниз. И один рабочий закричал сверху: берегись! Стёкла вниз полетели, маменька услыхала крик, стёкла увидала, да от них прочь кинулась, а мостовая-то — ледышка! Маменька поскользнулась да со всего маха навзничь упала и головою — о выступ проклятый.
Сашенька всхлипнула, прижала руки ко рту и шла так некоторое время.
— Принесли маменьку домой, положили на кровать. Говорить не может, глаз не открывает, стонет только, и всё. Фёдора Константиновича дома не было, послали за ним и за доктором Шварцем, маминым знакомым, добрым, хорошим человеком. Первым доктор и приехал, сразу маме лёд к голове приложил, примочку на виски. А у мамы глаза заплыли совсем. Я на коленях стою, держу её руку, молюсь. Приехал Крахмалов, вошёл и застыл, как столб. Стоит, словно он тоже головой ударился, слово сказать не может. Но потом-то я поняла, отчего он так остолбенел! Скажу вам после, Иван, чтобы всё по порядку было. Я на коленях стою, руку мамину держу и вдруг почувствовала, что мамочка нас покидает, слабеет. И я решила у неё прощения попросить за всё и говорю ей:
— Liebe Mutti, vergib mir alle meine Sünden…
И вдруг мне в плечи клещи железные впились! Это Крахмалов меня за плечи сзади схватил, чтобы, значит, молчала я. Он думал, что сейчас маменьке на смертном одре я исповедуюсь да и расскажу всё. Схватил он меня, как коршун, и держит. И по этим рукам его стальным поняла я, что человек этот меня теперь уж никак не отпустит.
Она замолчала на некоторое время, затем продолжила со вздохом:
— В общем, маменька моя отошла ко Господу на следующую ночь. Похоронили на Охтинском. Сорок дней как во сне прошли. Крахмалов ко мне не прикоснулся, даже как-то шарахался от меня, обходил, словно опасался; зато маменька его и тётки обо мне заботились, успокаивали, рядом были. Они у него все люди хорошие оказались, слава богу. И как только сороковины справили, проводили мамину душеньку, служанка с зеркал занавеси поснимала, является наутро ко мне в комнату Фёдор Константинович с коробочкой бархатной. Открывает коробочку, а там кольцо с сердечком бриллиантовым. Встает он передо мной на колени и говорит, что просит меня стать его женою.
Сашенька остановилась, засмеялась нервно и зло и снова на себя топнула, чтобы смех этот прекратить.
— Простите, Иван, меня… Вот, значит, так он на коленях стоит, я перед ним стою и вижу в зеркале шкапа наши с ним отражения. И как бы смотрю на это всё из этого зеркала, которому он столько раз меня голенькой показывал, да гладил, да разные слова говорил вроде: разведи свои ножки, Сашенька, разведи пошире, не бойся. Что же я из зеркала вижу? Стоит красивая девица, а перед нею на коленях какой-то плешивый господин с лицом как бы из воску, кучей наросшего красного, он весь тогда покраснел от волнения, наш Фёдор Константинович. И сердечко брильянтовое сверкает. Такая вот картина. И вдруг я, Иван, милый мой ангел, милый сфинкс, в зеркале, в этом господине коленопреклонённом увидала дыру тёмную, как бы подпол, погреб, а там, в подполе этом, увидала я и человека этого тёмного, что из Крахмалова наружу вылезал и на меня кидался. И человек этот — как червь. И так мне жутко стало, что я застыла сосулькою перед зеркалом этим. И всё сразу поняла и увидела, что в этой жизни дальше со мною будет. Поняла, что деваться мне от господина Крахмалова некуда, а ежели я откажу ему, он сейчас клещами своими в меня вцепится и под венец потащит. Кто его остановит? Никто! И начнётся моя превосходная жизнь с этим вот подвальным человеком, с червём, жизнь от этого зеркала до самой могилы. Я дух перевела, взяла себя в руки и говорю: Фёдор Константинович, позвольте мне всё обдумать до завтра и решить. Он легко согласился, вскочил с колен и говорит: «Конечно, дорогая Сашенька, подумай и реши, но только не разбивай мне сердце, умоляю тебя». А коробочку с колечком на мой столик положил. Потом мы кофею попили молча, как бы и не было ничего, только он красный сидел, газеты почитывал, потом и по делам своим торговым отправился. А я собралась, сложила в саквояж три своих любимых платья, дождалась, пока кухарка на рынок отправится, а слуга Серёжа в магазин, и с саквояжем вышла, взяла извозчика да и поехала на Троицкую в заведение Анны Леопольдовны Глаубтрой. Почему к ней? Не буду подробностями утруждать вас, только я о ней давно узнала, немцы санкт-петербургские про друг друга всё знают. Знала, что у Анны Леопольдовны многие беглые девицы пристанище находят. А мне деваться некуда было — ни отца, ни матери, ни родных. Слава богу, она в заведении была, я к ней вошла, представилась и по-немецки всё рассказала, всю нашу семейную историю и что со мной приключилось. Выслушала она, встала, взяла меня за руки и говорит: