Владимир Сорокин – Сказка (страница 13)
Аристарх Лукьянович перекрестился, поднимая лицо кверху, где под потолком висела слишком громоздкая и разлапистая хрустальная люстра, тоже из бывшего имения.
— Ты опять про жестокое воспитание заговорил, — с неприязнью вздохнула маменька.
— Как же мне о нём не толковать, ежли оно имело место быть? — развёл руками Храповилов.
Маменька взяла лежащий на столе колокольчик, позвонила. Вошла Ксения, переменила тарелки и принялась подавать горячее. Всё это время маменька молчала. Когда кухарка вышла, она продолжила разговор:
— Жестокое воспитание! Старая твоя песенка. Ариша, ты же не помнишь себя ребёнком, а я помню. Мы с тобой рано остались одни, на меня легло слишком многое, я родила тебя двадцатилетней, а через два года мой муж жестоко бросил нас. Без отцовской руки, без мужского участия ты рос не просто свободным, а слишком свободным. Помнишь ли ты, как в один вечер побил все фонари в оранжерее?
— Фонари! — вскинул руки вверх Аристарх Лукьянович. — Маменька, вы на смертном одре не забудете этих проклятых фонарей!
— Если бы только фонари, — маменька улыбнулась подростку. — Однажды он, знаете, что удумал? К нам в Извары гости пожаловали, денёк майский, прекрасный, нагулялись, сыграли в воланы, садимся обедать, и тут выходит он, весь измазанный гречневой кашей. Все дара речи лишились! Я спрашиваю: что случилось, Ариша? А он и говорит: я, маменька, понял смысл Иисусовой молитвы — «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя, грешного» — это значит, что я грешневый, то есть из гречневой каши слеплен, вот я, стало быть, и соответствовать решил молитве. И стоит, как чумиза, весь кашей перемазанный! Каков романтизм, а?
— Тогда уж, маменька, поведайте нам, как вы меня потом собственноручно высекли! — воскликнул Храповилов.
— Пришлось тебя посечь, увы.
— Собственноручно, собственноручно!
— Ну не конюха же мне было на это подряжать, Ариша?
— Вы секли меня не раз! — Аристарх Лукьянович откинулся на спинку стула и утвердительно упёрся в стол кулаками. — И вам нравилось сечь сына своего!
— Ерунду говоришь.
— Нравилось, нравилось! Вы, потомственная дворянка, секли сына своего, как крепостного Ивашку — серого сермяжку!
— Отцовской руки не было, потому и секла.
— Секла, секла меня, а, папенька? — Аристарх Лукьянович зло хохотнул и толкнул локтем сидящего рядом подростка. — На кушетке! Баба толстомордая и гувернантка-селёдка держат, а маменька — фить! фить! фить!
Он замахал рукой, изображая порку.
— Ты несносно вёл себя, поэтому и секла! — повысила голос маменька. — Чем тебя можно было окоротить?!
— Только розгой, только розгой! — зло расхохотался Храповилов и снова обратился к бюсту Вольтера: — Solution optimale!
Виктория, до этого жующая свинину с жареным картофелем, открыла рот, искривила по-детски свои толстые губы и заревела, роняя недожёванные куски изо рта.
— Ксения! — вскричала маменька и затрясла колокольчиком.
Кухарка быстро вошла. Виктория громко, совершенно по-детски ревела, содрогаясь беспомощно своими пухлыми, большими плечами. Привыкшая к таким приступам слёз кухарка молча отёрла ей рот и платье, выпачканное пищей, заставила приподняться и не без усилий увела в её комнату.
Аристарх Лукьянович тоже отёр себе рот салфеткой, скомкал, швырнул на стол, резко вставая со стула:
— Не лезет мне кусок в глотку, маменька, после ваших воспоминаний! Пойдёмте, папенька, нас ждут в Ассамблее!
— Аристарх, постой! — проговорила маменька.
— До свидания, до свидания, до свидания…
— Постой! — выкрикнула она, и он нехотя остановился.
— Сядь, прошу тебя, — сказала она спокойно, выдержав паузу.
Он, рассерженный, раскрасневшийся, так же нехотя опустился на стул. Протянув через стол свою маленькую и сухощавую руку, она положила её на руку сына.
— Я уже многажды просила у тебя прощение. Ещё раз прости меня, Ариша. Я рассказывала тебе, мои родители меня не секли, а запирали за провинности в тёмную комнату. Там водились пауки. Мне было там страшно, иногда даже очень страшно. Думаю, лучше бы они меня секли…
Её подбородок задрожал, и слёзы показались в бесцветных старческих глазах. Аристарх Лукьянович не выносил маменькиных слёз, поэтому тут же вскочил, подбежал к ней и, опустившись на колени, припал губами к её руке:
— Простите, маменька.
Она же поцеловала его в лысоватую макушку, как мальчика.
— Вот так у нас… — пробормотала она, сквозь слёзы взглянув на подростка, как бы оправдываясь за всё происходящее, и обратилась к сыну: — Сядь, я что-то тебе скажу.
Аристарх Лукьянович снова занял своё место. Глаза его тоже увлажнились.
— Ариша, я хотела поговорить с тобой о твоих новых знакомых.
— Каких именно, маменька?
— С которыми встретила тебя третьего дня в Гостином.
Аристарх Лукьянович развёл руками:
— Это знакомые художники. Люди искусства.
Маменька внимательно посмотрела на него своими ещё не просохшими, но уже совсем не обиженными глазами:
— Они не были похожи на художников, Ариша.
— На кого же они были, по-вашему, похожи?
— На заговорщиков.
— Господь с вами, маменька!
— Он со мной, всегда со мной, — проговорила она твёрдо. — Знавала я художников, даже акварельки покупала у них. Они совсем другие.
— Маменька, но послушайте… заговорщики?! Это просто смешно! Вы судите по одежде? Художники, ежели они не Карл фон Брюллофф, не маринист Гайвазов, одеты небогато и одеты… художественно! А как же-с? Искусство, вечные ценности, свободные нравы, liberté!
— Я не на одежду смотрела, Ариша, а в глаза им, этим двум твоим знакомым. И глаза их мне очень не понравились.
— Маменька, есть люди с пренеприятнейшими глазами, хотя в душе — добряки. Фатеев, например, вам известный. Очень странный, непонятный взгляд у него, что-то инфернальное, вампирическое! А какая широкая душа!
— Оставь Фатеева. Эти двое смотрели так, словно мир хотят сотрясти. Зло смотрели. Зло в них сидит, Ариша. А ты у нас душа доверчивая. Ведь доверчив он, правда? — спросила она подростка.
— В чём-то — весьма, — согласился тот.
— Маменька, папенька! — Аристарх Лукьянович прижал руки к груди, собираясь оправдываться, но она сделала ему запретительный знак своей сухопарой ладонью.
— Нынче политических процессов много стало. Революции государь наш боится, и правильно делает, правильно. Судят заговорщиков, а вместе с ними — и невиновных или мало виновных, которые вот так по доверчивости в их сети попадают и запутываются. Вот я о чём, Ариша. О доверчивости твоей и о твоём волшебном кристалле. Не хочется мне, чтобы волшебный кристалл твой по доверчивости твоей в сети опасной запутался. А там ведь — каторга! Слово-то уж само по себе страшное, а уж что там, в Сибири… ещё страшнее, знаю я, слыхала. Брось ты этих знакомых, послушай меня. Сердце матери видит многое, вспомни сон Богородицы.
Она перекрестилась.
За столом повисла тишина. Когда тихий ангел пролетел над этим столом, Аристарх Лукьянович вздохнул и произнёс с твёрдостью в голосе:
— Маменька, обещаю вам, что я порву знакомство с этими людьми.
К семи часам Храповилов и подросток отправились в так называемую «Банную ассамблею». Это было особенное отделение Воронинских бань в Фонарном переулке на Мойке, уже года полтора как арендованное у купца Воронина компанией отставных друзей-вояк и обустроенное на турецкий манер (может — кто знает — потому что все они побывали именно на Крымской войне, где и крепко передружились) и для особых удовольствий, посему закрытое для посторонних людей, вроде клуба по исключительным интересам. Компания была тесной и тёплой во всех смыслах, как случается между теми, кто в одно и то же время понюхал пороху, заглянул в глаза смерти, посылая против неё своих солдат да и сам подставляясь, вернулся живым, да ещё и в новых чинах. Банную ассамблею основали трое генералов — Шиловский, фон Корб и Аракелов, — бригадир Буров и полковник Филипповский. Все они, выйдя в отставку каждый в своё время, за исключением Филипповского, были людьми порядочно обеспеченными; самым богатым из них был Шиловский, доживающий свою генеральскую жизнь в капитальном доме на Садовой; фон Корб, крещённый в православие немец и истовый служака, потерявший на бастионах в Крыму руку, имел небольшой домик у Пяти углов, Аракелов проживал в своей деревне в Тверской губернии, бывая в столице наездами. Все пятеро считались безсупругими: кто овдовел рано, кто похоронил свою незабвенную недавно, а кто-то просто выгнал её с детьми «к мамаше в Орёл» и считал себя полноценным холостяком. В чью голову пришла идея Ассамблеи? Голова эта оказалась коллективной и выросла в роковой момент обороны Севастополя, в августе, когда всем стало ясно окончательно, что спасения от напора врага нет и быть не может, поражение и отступление неминуемы и потери во время его могут стать нешуточными — французские прощальные ядра и пули не пощадят ни рядовых, ни офицеров. Все пятеро, тогда ещё совсем не генералы, только один Шиловский был в ту пору полковником, выпив водки и местного портера, выпив брудершафт и поклявшись в вечной дружбе, поклялись также, что ежели выйдут из Крымской кампании живыми, то устроят себе такую жизнь, что все прошлые их жизни померкнут рядом с новой. И на вопрос дотошного фон Корба, какой именно жизнью должны будут зажить они, ответил Шиловский:
— Мы, брат, заживём новыми Неронами!