Владимир Сорокин – День опричника (страница 4)
Подымаемся в мансарду. Здесь – зимний сад, каменья, стенка водяная, тренажеры, обсерватория. Теперь у всех обсерватории… Вот чего я понять никак не могу: астрономия с астрологией, конечно, науки великие, но при чем здесь телескоп? Это же не книга гадальная! Спрос на телескопы в Белокаменной просто умопомрачительный, в голове не укладывающийся. Даже Батя себе в усадьбе телескоп поставил. Правда, смотреть ему в него некогда.
Посоха словно мысли мои читает:
– Спотворились столбовые да менялы на звезды пялиться. Чего они там разглядеть хотят? Смерть свою?
– Может, Бога? – усмехается Хруль, стукая дубиной по пальме.
– Не богохульствуй! – одергивает его голос Бати.
– Прости, Батя, – крестится Хруль, – бес попутал…
– Что вы по старинке ищете, анохи! – не унимается Батя. – Включайте “ищейку”!
Включаем “ищейку”. Пищит, на первый этаж показывает. Спускаемся. “Ищейка” подводит нас к двум китайским вазам. Большие вазы, напольные, выше меня. Переглядываемся. Подмигиваем друг другу. Киваю я Хрулю да Сиволаю. Размахиваются они и – дубинами по вазам! Разлетается фарфор тонкий, словно скорлупа яиц огромадных, драконьих. А из яиц тех, словно Касторы да Поллуксы, – дети столбового! Рассыпались по ковру горохом – и в рев. Трое, четверо… шестеро. Все белобрысые, погодки, один одного меньше.
– Вот оно что! – хохочет Батя невидимый. – Ишь чего удумал, вор!
– Совсем от страха спятил! – щерится Сиволай на детей.
Ловят наши детишек визжащих, как куропаток, уносят под мышками. Там, снаружи, уж из приюта сиротского подкатил хромой целовальник Аверьян Трофимыч на своем автобусе желтом. Пристроит он малышню, не даст пропасть, вырастит честными гражданами великой страны.
На крики детские, как на блесну, жены столбовых ловятся: не выдержала супружница Куницына, завыла в укрывище своем. Сердце бабье – не камень. Идем на крик – на кухню путь ведет. Неспешно входим. Осматриваемся. Хороша кухня у Ивана Ивановича. Просторна и по уму обустроена. Тут тебе и столы разделочные, и плиты, и полки стальные да стеклянные с посудой да приправами, и печи замысловатые с лучами горячими да холодными, и хай-тек заморский, и вытяжки заковыристые, и холодильники прозрачные да с подсветкою, и ножи на всякий лад, а посередке – печь русская, широкая, белая. Молодец Иван Иванович. Какая трапеза православная без щей да каши из печи русской? Разве в духовке заморской пироги спекутся, как в печи нашей? Разве молоко так стомится? А хлеб-батюшка? Русский хлеб в русской печи печь надобно – это вам последний нищий скажет.
Зев печной заслонкой медной прикрыт. Стучит Поярок в заслонку пальцем согнутым:
– Серый волк пришел, пирожков принес. Тук-тук, кто в печке прячется?
А из-за заслонки – вой бабий да ругань мужская. Серчает Иван Иванович на жену, что выдала криком. Понятное дело, а то как же. Чувствительны бабы сердцем, за то их и любим.
Снимает Поярок заслонку, берут наши ухваты печные, кочергу да ими из печи на свет Божий и вытягивают столбового с супругою. Обоя в саже поизмазались, упираются. Столбовому сразу руки вяжем, в рот – кляп. И под локти – на двор. А жену… с женой по-веселому обойтись придется.
– Слово и дело!
Миг – и закачался Иван Иванович в петле, задергался, захрипел, засопел, запердел прощальным пропердом. Снимаем шапки, крестимся. Надеваем. Ждем, покуда из столбового дух изыдет.
Треть дела сделано. Теперь – жена. Возвращаемся в дом.
– Не до смерти! – как всегда, предупреждает голос Бати.
– Ясное дело, Батя!
И дело это – страстное, нам очень нужное. От него силы на одоление врагов государства Российского прибавляется. И в деле этом
Сладко!
Как живой розовый поросеночек на вертеле раскаленном, вздрагивает и взвизгивает вдовица. Впиваюсь я зубами в ступню ее. Визжит она и бьется на столе. А я обстоятельно и неуклонно
– Гойда! Гойда! – бормочут опричники, отворачиваясь.
Важное дело.
Нужное дело.
Хорошее дело.
Без этого дела
Сладко оставлять семя свое в лоне жены врага государства.
Слаще, чем рубить головы самим врагам.
Вываливаются нежные пальчики вдовицы у меня изо рта.
Цветные радуги плывут перед глазами.
Уступаю место Посохе. Уд его со вшитым речным жемчугом палице Ильи Муромца подобен.
Оха-ха… жарко натоплено у столбового. Выхожу из дома на крыльцо, сажусь на лавку. Детишек уж увезли. От скотника побитого-подрезанного на снегу только кровавые брызги остались. Стрельцы топчутся вокруг ворот с повешенным, разглядывают. Достаю пачку “Родины”, закуриваю. Борюсь я с этой привычкой дурной, басурманской. Хоть и сократил число сигарет до семи в сутки, а бросить окончательно – силы нет. Отец Паисий отмаливал, велел покаянный канон читать. Не помогло… Стелется дымок по ветерку морозному. Солнце все так же сияет, со снегом перемигивается. Люблю зиму. Мороз голову прочищает, кровь бодрит. Зимой в России дела государственные быстрей вершатся, спорятся.
Выходит Посоха на крыльцо: губищи раскатаны, чуть слюна не капает, глаза осовелые, уд свой багровый, натруженный никак в ширинку не заправит. Стоит раскорякой, оправляется. Из-под кафтана книжка вываливается. Поднимаю. Открываю – “Заветные сказки”. Читаю зачин вступительный:
А книжонка – зачитана до дыр, замусолена, чуть сало со страниц не капает.
– Что ж ты читаешь, охальник? – шлепаю Посоху книгой по лбу. – Батя увидит – из опричнины турнет тебя!
– Прости, Комяга, бес попутал, – бормочет Посоха.
– По ножу ходишь, дура! Это ж похабень крамольная. За такие книжки Печатный приказ чистили. Ты там ее подцепил?
– Меня в ту пору в опричнине еще не было. У воеводы того самого в доме и притырил. Нечистый в бок толкнул.
– Пойми, дурак, мы же охранная стая. Должны ум держать в холоде, а сердце в чистоте.
– Понимаю, понимаю… – Посоха скучающе чешет под шапкой свои чернявые волосы.
– Государь ведь слов бранных не терпит.
– Знаю.
– А знаешь – сожги книгу похабную.
– Сожгу, Комяга, вот те крест… – Он размашисто крестится, пряча книжку.
Выходят Нагул и Охлоп. Покуда дверь за ними затворяется, слышу стоны вдовы столбового.
– Хороша стервь! – Охлоп сплевывает, заламывает на затылок мурмолку.
– Не укатают ее до смерти? – спрашиваю, гася окурок о скамью.
– Не, не должны… – Широколицый улыбчивый Нагул сморкается в кем-то любовно расшитый белый платок.
Вскоре появляется Зябель. После
– Все-таки как славно сокрушать врагов России! – бормочет он, доставая пачку “Родины” без фильтра. – Чингисхан говорил, что самое большое удовольствие на свете – побеждать врагов, разорять их имущество, ездить на их лошадях и любить их жен. Мудрый был человек!
В пачку “Родины” лезут пальцы Нагула, Охлопа и Зябеля. Достаю свое огниво фасонное, холодного огня, даю им прикурить:
– Что-то вы все на чертово зелье подсели. Знаете, что табак навеки проклят на семи камнях святых?
– Знаем, Комяга, – усмехается Нагул, затягиваясь.
– Сатане кадите, опричники. Дьявол научил людей курить табак, дабы люди воскурения делали ему. Каждая сигарета – фимиам во славу нечистого.
– А мне один расстрига говорил: кто курит табачок, тот Христов мужичок, – возражает Охлоп.