Владимир Солоухин – За синь-морями (страница 3)
Снизу, у воды, берег был обставлен десятками судов. Посмотреть сверху — наверно, не близко стоят суда один к другому, по крайней мере не вплотную. Издалека казалось, что они нагромождены друг на друга. Мачты, трубы, палубные надстройки — все это перепуталось, смешалось и загородило землю.
Поднимались и медленно двигались фермы и стрелы кранов. Краны в своих ковшах несли уголь, и казалось, что все железное хозяйство порта покрыто угольной пылью. На черном железно-угольном фоне то и дело вспыхивали яркие клубы паровозного пара. Лязг, грохот, свистки, гудки доносились оттуда.
Из-за порта круто и высоко поднимался зеленый откос, на гребне которого белели дома Одессы.
Миновали маяк, и сразу же хлестнула по обшивке судна, прокатилась вдоль борта первая волна открытого моря.
А берег все отдалялся и отдалялся. Вот уж не различить окон у домов, вот уже стушевались и сами дома. Берег из черного и зеленого стал одноцветным, синим и как бы бесплотным. Долго не расходились пассажиры. Трудно и больно было оторваться от растворяющейся в синеве родной земли, от белого яркого облачка, уплывающего в глубину ее.
Не то острый форштевень режет зыбкую воду, не то вода мчится навстречу кораблю, раскалываясь о стальной гребень, кипя и завихряясь.
Пароход велик. По его палубе можно прогуливаться, как по дорожкам сквера, тем более, что палуб три. Они соединены друг с другом крутыми, почти вертикальными, лестницами. Команды не видно, может быть все там, где часто и ритмично бьется неведомое сердце корабля.
Пассажиры на палубе. Иные любят смотреть вперед, стоя на самом носу, другие подолгу глядят на широкую зеленоватую дорогу, что остается за кормой. Так глубоко взрезана морская вода, так резко раздвинута она в стороны и взбаламучена, что след растянулся на километры. Он виден насколько хватает глаз. Начинает казаться, что, куда бы мы ни уплыли, он всегда будет связывать нас с Одессой, как нить Ариадны связывала Тезея с выходом из лабиринта.
А ждал нас, и правда, лабиринт. Узкое недружелюбное горлышко Босфора, потом Дарданеллы, потом Греческий архипелаг, где начнем вилять да лавировать меж островов, потом неширокий пролив между Италией и Грецией уже в шестом море, если счет начинать с Черного.
...Было время — я не видел никакого моря вообще. Только картины Айвазовского, кино да курортные открытки давали мне о нем смутное представление.
Впрочем, тогда казалось, что я представляю себе море хорошо и полно. Я не знал, что море не только для глаз (синева, солнечная рябь, игра красок), но что оно и для кожи (свежий упругий ветер, брызги в лицо, ласковая бархатистость воды) и для слуха (грохот прибоя, крики чаек). А неповторимый и непередаваемый запах моря, а свежесть и бодрость во всем теле после утреннего купанья? Нет, что и говорить, я не знал моря до тех пор, пока не встретился с ним лицом к лицу. Тогда, семь лет назад, в Колхиде я вдруг увидел в конце длинной городской улицы вертикальную синюю стену. Это и было оно.
Потом я ходил на пустынный берег, где из песка пучками поднималась высокая, похожая на осоку трава. Она была сохлая и жестко шелестела под ветром. Негромко, равномерно накатывалась волна, и шуршанье ее о песок смешивалось с шумом осоки.
Таким и запомнилось, таким и осталось море — диким, чистым, зовущим вдаль.
Вторая встреча была иной. Она произошла на пляже курортного города. Дул свежий ветер. Волны успели слизать с пляжа все окурки, спичечные коробки, помятые бумажки, и все это кипело и толклось в желтой прибрежной пене. Было неприятно не только броситься в морскую воду, но и смотреть на нее. Однако люди купались. Они боялись заплывать подальше от берега и барахтались как раз в самой мутной воде.
Но стоило самому войти в воду, как она перестала казаться грязной и неприветливой. Вместе с другими я орал, стараясь перекричать прибой, давал волне сшибать себя с ног и отбрасывать на несколько метров.
И вот она, третья встреча. Мы перегнулись через леера и с палубы смотрим вниз, за борт. Верхний слой воды прозрачен, хоть и синь. Он пронизан солнцем. Колыхаясь, он как бы скользит по другому, более глубокому и более темному слою. Но и там под верхней голубизной видны еще зыблемые пучки солнечных нитей. Все тоньше, реже и слабее они. Все гуще, темнее синева. И вот уж разверзлась для взгляда черная бездонная засасывающая хлябь. Пучина. Бездна.
А чуть подальше от парохода морская гладь отразила небо с полдневными красками и курчавыми облаками, и взгляд скользит по ней отсюда и до горизонта.
Однажды справа показался берег, и знающие люди сказали: это остров Змеиный, им кончается советская земля. В другой раз на горизонте среди пустого безбрежного моря появилось большое парусное судно. Сразу вспомнились романтические слова: фрегат, бригантина, каравелла...
— Не удивляйся, — сказал Романыч. — Современных матросов учат и парусному делу. У нас, например, есть парусник «Товарищ», на котором моряки проходят практику. Наверное, это он. Вот я, — продолжал Романыч, — однажды в Сочи видел картину! Вдруг показалась из-за горизонта целая флотилия под белыми парусами, — лебеди да и только! Море было не зеленое, как сейчас, а голубое — июльское. Весь город на берег высыпал, все курортники. Оказалось, шла съемка фильма об адмирале Ушакове. Вот это была красота. А тут что, один парусник, да и паруса-то серые.
Парусник медленно скрылся за горизонтом, растаял в лиловой дымке.
Пароход шел теперь вдоль Румынии, обозначенной легкой цепью холмов, затуманенных расстоянием. Все четче, яснее становились очертания берега. Вдруг на палубе появилось много матросов, они сновали взад и вперед, выполняя какую-то нужную, но непонятную нам, пассажирам, работу. Одно поняли мы по возникшему оживлению: близка Констанца — родина этих моряков и родной порт самого корабля. Мы уже предвкушали интересное зрелище — приближение незнакомого города, как всех нас позвали ужинать. Сигнал прозвучал на тридцать минут раньше. Моряки экономили время. На полчаса раньше прийти к своим же нам, невестам, матерям, детишкам, — ради этого стоит пожертвовать распорядком.
Уходя вниз, пассажиры надеялись, что успеют поужинать и вновь выбежать на палубу до прихода в порт. Но, увы, поднявшись наверх, мы увидели серый большой пакгауз и два портальных крана, двигающихся перед ним. «Трансильвания» стояла на причале.
В Констанце пароходу полагалось пробыть двое суток. Значит, двое суток мы будем смотреть на сравнительно небольшое пространство воды, огороженное каменным забором и называющееся портом, да на пакгауз, к которому выходило окно нашей каюты. Давно уже пассажиры разобрали, что вон то судно, с желтой трубой, — турецкое, вон то — с голубой полосой по ватерлинии — шведское, а вон то большое зеленое прислала сюда бывшая владычица морей — Великобритания.
Двое суток беспрерывно шла погрузка на «Трансильванию». На упаковочных ящиках было написано: «Тирана». Дружественная Румыния посылала Албании свои товары. При нас грузили главным образом бумагу. Она была скатана в большие рулоны, а рулоны эти были обиты досками, так что получалось подобие бочек. Кран подхватывал связку бочек и поднимал их на высоту. Там он разворачивался так, что все бочки приходились против люка на пароходе, начиналось опускание. Пожилой и, видимо, опытный матрос наблюдал за работой и подавал сигналы крановщику. Он помахивал ладонью то вверх, то вниз, то вправо, то влево. Кроме того, он то и дело повторял: майна — вира! Майна, майна... Стоп! Вира! Мы поинтересовались, куда девается столько груза, и подошли к люку. Пароход не так уж высоко поднимается над водой, и глаз привык к этой высоте. Заглянув же в люк, мы увидели глубочайший колодец. Наш взгляд, приготовившийся уткнуться в дно парохода совсем близко, провалился в пропасть, на дне которой лежали показавшиеся нам маленькими ящики и суетились маленькие человечки. Позже мы узнали, что пароход может вместить десятки поездов груза, а ведь это не крупный, причем не грузовой, а пассажирский пароход.
У пассажиров сложился на пароходе свой быт. В восемь часов утра матрос ходил по палубам с большой медной тарелкой в одной руке и с колотушкой в другой. Он бил колотушкой по тарелке, и густые, почти колокольные звуки созывали людей к завтраку. Все шли в ресторан и занимали определенный столик, тот, за который сели в первый день плавания. Нашими соседями по столику оказались пожилые, очень приятные люди — чета Хорошавиных. Он — медик, кажется профессор, работает в Тиране. Она — его друг, жена, хозяйка. Они возвращались в Албанию после отпуска, проведенного на Родине.
— Ну, как вы привыкаете к румынскому столу? — спрашивала нас обыкновенно Елизавета Михайловна.
— Привыкаем. К Дурресу подойдем, совсем привыкнем.
Кормили нас так: утром, приходя в ресторан, мы заставали на столике кусочек масла и кусочек сыра, а также тарелку с хлебом и сахарницу с песком. Вместо сыра мог оказаться мармелад или несколько ломтиков колбасы. Не успевали мы опуститься на стулья и поздравить друг друга с добрым утром, как появлялся человек по имени Базиль с двумя чайниками в руках. Наклоняя их одновременно, он наливал нам чаю. Едва чашка становилась пустой, Базиль появлялся снова. Все это молча, с невозмутимым лицом, рассчитанными, точными движениями. С чувством легкого голода (как и полагается цивилизованным людям) мы покидали ресторан. Через четыре часа новые удары гонга. Как-то так получалось, что за любым занятием: за книгой ли, за шахматами ли, во сне ли — я улавливал самое первое, самое легкое дребезжание медной тарелки. Теперь на столе вместо сахарницы и чашек стояла перед каждой «персоной» стопа тарелок. Слева от тарелок лежали две или три вилки, справа ложка и два ножа. По количеству вилок и тарелок мы более или менее точно угадывали содержание будущего обеда. Приходил Базиль. В верхнюю тарелку он наливал четыре столовые ложки бульона с плавающей в нем фрикаделькой. Верхняя тарелка исчезала. На следующую клался кусочек рыбки, или запеченный в тесто, или облитый чем-то неведомым. Вслед за рыбой на третьей тарелке при помощи невозмутимого Базиля оказывалось мясо со спаржей или другой приправой. Наконец оставалась перед нами маленькая тарелочка и миниатюрный ножик. Это для яблок. Яблоки предлагались в вазе, и мы сами брали по одному. В четыре часа дня мы опять пили чай, а в восемь часов вечера обедали. Повар был чародей. Ни одно блюдо за все плавание не повторилось. Восемь блюд в день помножить на пять суток — получится сорок. Так вот: мы съели сорок блюд, не похожих одно на другое, а в два конца так и все восемьдесят. Все блюда были необыкновенно вкусны. До восьми оттенков вкуса и запаха насчитывали мы в каждом из них. Но — увы! Пять суток — слишком малый срок, чтобы привыкнуть к их дозировке. Вот подали вам какой-то горшочек из теста, величиной с грецкий орех, наполненный разными разностями. Вы глотаете его и чувствуете, что проглотили что-то очень вкусное, хочется разобрать, что именно, но Базиль убирает пустую тарелку и кладет следующую перемену. Так вы и не знаете, чем же был наполнен горшочек. Будь он с настоящий горшок, еще можно было бы разобраться что к чему!