реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Савченко – Раскройте ваши сердца... Повесть об Александре Долгушине (страница 52)

18

Нет, не мог он не думать о повторившемся сне. Показалось замечательным, что тогда, как и теперь, приснился этот сон накануне важного в его жизни события. Тогда, на просторной площади, на черном помосте, вознесенный высоко над головами людей, он отчетливо понял: их дело не кончено — только начинается. С сознанием этого ушел на каторгу, переступил порог централа — и все выдержал, все вынес, может быть, только потому, что грела душу эта утешающая мысль. Теперь — предстояло дело. Снова было дело...

Подумал о том, что́ предстояло через несколько часов. Тревожно и радостно дрогнуло сердце. С этим ощущением тревожной радости повернулся на бок, прикрыл глаза, постарался расслабиться, — нужно было заставить себя расслабиться, ни о чем не думать, чтобы встать утром не таким разбитым, как вставал обычно после бессонной ночи. День предстоял напряженный. Побег был назначен на полдень, к этому времени требовалось покончить с множеством дел, главное — приготовить «происшествие» в камере уголовных на первом этаже, ближайшей к выходу в прогулочный двор, чтоб в нужный момент овладеть вниманием надзирателя, вынудить его оставить двор, — исполнить это должен был именно он, Долгушин...

Прикрыл глаза, расслабился — и неожиданно уснул. И спал до утра. Впервые с тех пор, как вышел из Мценска, спал здоровым, восстанавливающим силы, освежающим сном.

6

«Красноярск, Василию Фомичу Долгушину, для передачи сыну Саше.

Москва, 18 сентября 1883 г.

Получил ли ты, милый мой Саша, мое письмо из Перми? Я не могу быть в этом уверенным, но не стану уже повторять того, что там было писано, а поеду дальше. В Перми мы пробыли всего два дня, сели (или лучше сказать, нас посадили) на баржу и повезли в Нижний Новгород, где я и застрял на целые полтора месяца... Почему? Да заболел оспой, да такой, что если бы ты меня теперь увидел, то не сразу узнал бы — так она меня разукрасила. Надоело мне лежать в больнице — тоска ведь — да и желание поскорее узнать, чем дело кончится и на чем сердце успокоится, как говорят ворожеи, — все это побудило меня выйти из больницы даже несколько ранее, чем бы следовало, и отправиться дальше. А дальше — Москва, и вот вечером 16 сентября уже в московской пересыльной тюрьме. Тут открыли, что документы, с которыми меня пересылают из тюрьмы в тюрьму, — какие-то странные документы: в них даже не обозначено, куда я следую, за что, почему... Ну, словом, документы не в порядке — нужно восстановить порядок. И потом справки, и пока они найдутся, я буду сидеть здесь. А знаешь, ведь я попал в ту тюрьму, и чуть-чуть не в ту же самую башню, в которой я сидел ровно 10 лет тому назад, когда меня арестовали близ Сухаревой башни; но теперь все тут переделано... Да, 10 лет прошло с тех пор, а сколько пройдет еще, прежде чем выйду я на волю, — вряд ли выдюжим... Но я начинаю впадать в минорный тон, чего, по правде сказать, я терпеть не могу. Так вот, мне остается сделать еще один переезд — из Москвы в Питер — и тут мне будет кончание. Прощай, голубчик, желаю тебе всего, всего хорошего, учись с толком, вырастай и будь человеком.

Твой отец Александр Долгушин.

Поцелуй за меня старых и молодых. Не знаю, буду ли иметь возможность писать из Питера, и своего адреса дать не могу. Мать тебе будет, конечно, писать и даже вероятно, что ты от нее получишь письмо раньше вот этого: она теперь в Тобольске с Зоей, твоей маленькой сестренкой, которая тоже, в одно время со мной, прохворала оспой в Нижнем; но у ней была довольно легкая форма, и следов почти не осталось. Славная девочка, — здоровая, веселая, умненькая такая.

Ну, addio, мой мальчик.

А. Д.»

7

Увозили Долгушина из Москвы осенью 1883 года ясным холодным утром. За ночь камни мощеного тюремного двора покрылись слоем изморози; шли по сверкающему игольчатому ковру осторожно, жалея красоту. Черная карета ждала у ворот, заложенных длинным и толстым брусом.

К станции Николаевской железной дороги ехали долго, людные улицы и площади объезжали. Долгушин смотрел в окно кареты безотрывно, он не узнавал места, по которым проезжали, — так и не успел в свое время хорошенько познакомиться с Москвой, а все же два или три раза дрогнуло сердце, когда показалось, что узнает камни, по которым когда-то проходил, дома, в которые как будто заходил. Прохожие, редкие на этих окольных кривых и узких улочках, оглядывались на черную карету с немым удивлением. Долгушин жадно всматривался в лица, почему-то все ждал, что вот увидит кого-нибудь из знакомых москвичей, может быть, Кирилла Курдаева, знал, что Кирилл в Москве, еще на Каре слышал, что он привлекался по какому-то московскому делу народовольцев, был в ссылке, вернулся в Москву, снова завел жестяную мастерскую.

Или, может быть, увидит Анания Васильева, вот бы кого хотел, кого нужно было ему увидеть. Ананий тоже будто бы осел в Москве, служил в какой-то типографии. Сохранил ли Ананий рукописи его, Долгушина, свода будущих узаконений, составленного им в Петербурге в Литовском замке в ожидании окончательного приговора по их делу? Когда теперь это выяснится?

Обширная вокзальная площадь от края до края была запружена крестьянскими подводами, гружеными и пустыми, вся эта масса медленно двигалась куда-то в гомоне, скрипах, грохоте колес. Долгушин ловил взгляды засматривавших в окна кареты мужиков, лица были живые, смышленые. Что было в душах этих людей? Вот уже больше десяти лет с фанатическим упорством боролась за эти души интеллигентная Россия. Чего добилась, когда же ждать результата?

И войдя в поезд, припал к окну, все надеялся, что увидит кого-нибудь из знакомых, что предчувствие не обманет его.

По платформе вдоль вагонов сновали артельщики, прошествовало в сопровождении железнодорожного чиновника многочисленное семейство какого-то помещика, горничные несли на руках маленьких детей.

Через вагон неспешно прошел красивый жандармский офицер. Подойдя к арестантскому отделению, он вызвал к себе одного из жандармов, сопровождавших Долгушина, прошел с ним в сени вагона.

Поезд неожиданно дернулся, лязгнули буфера и цепи, раздался свисток кондуктора, еще раз все содрогнулось со скрежетом и замерло: должно быть, к составу подали паровоз. И тут из сеней вагона донесся шум, послышались голоса жандармского офицера и чьи-то то ли женские, то ли детские, слов нельзя было разобрать, но, невольно прислушиваясь, Долгушин вдруг почувствовал, как в сладком томлении сжалось сердце и ухнуло, проваливаясь в пустоту, на миг перехватило дыхание.

Еще не оборачиваясь, всей спиной ощутил, что позади, у входа в отделение остановились люди, о встрече с которыми он и мечтать не мог. Вот сейчас он обернется и увидит их, и сердце его разорвется...

Он обернулся — и увидел Аграфену. Подле нее стоял Сашок, вытянувшийся за лето, переросший мать. На руках Аграфена держала закутанную Зою.

— Только две минуты, мадам! Две минуты, — говорил Аграфене стоявший за ее спиной офицер. — Поезд через две минуты отправляется.

Долгушин шагнул к жене и детям, обнял всех сразу.

— Какое счастье! Успели, — бурно объявила Аграфена, она была разгорячена, сияла победной улыбкой, от нее веяло энергией, напором. — Неслись сломя голову, думали не поспеем к поезду...

— Как вы здесь оказались? Все вместе! — с изумлением смотрел на нее Александр.

— Получила твое письмо, выписала Сашка из Красноярска, собрались и в путь...

— Когда вы приехали?

— Сегодня утром, прямо со станции помчались в жандармское управление, узнали, каким поездом тебя отправляют, получили разрешение на это свидание... Времени нет, Саша, поэтому самое важное. Я еду в Питер. И они со мной, — движением подбородка указала на детей. — Будем все вместе. Там, где тебе назначат...

— Нужно ли?

— Нужно. Это дело решенное, не будем обсуждать, — нетерпеливо, властно заключила Аграфена. — В Питере буду добиваться свиданий с тобой и права переписки, если вас запрут в крепость. Отправимся через день-два. Скажи, что тебе сейчас нужно? Что я могла бы...

— Пока ничего не нужно. Что нужно было, я уже получил. Вас увидел, обнял...

— Деньги?

— Пока не нужно. Что в Красноярске?

— Все живы, здоровы. Шлют поклоны.

— Об Анании есть известия?

— Представь, я виделась с ним. Писала ему сюда, в Москву, а оказалось, что он живет в Нижнем. Там и виделась с ним...

— Бумаги сохранились?

Аграфена замялась, сияющие энергией глаза ее испуганно метнулись вверх-вниз, потускнели, и Александр понял, что надежда запустить в жизнь его рукопись рушится.

— Бумаги у него пропали, когда он содержался в рабочем доме. Он очень сокрушался...

— Жаль, — только и сказал Александр. Пропали бумаги. Значит, пропали. Жаль... Пропали так пропали. Что поделаешь? Придется начать сначала. Написать заново свод будущих узаконений. Конечно, когда сойдутся подходящие условия и появится надежда передать документ на волю. Когда появится надежда...

Послышался свисток паровоза, и перед арестантским отделением вновь возник жандармский офицер:

— Мадам, поезд отправляется...

Когда Аграфена с детьми уже спустилась на платформу и шла к окну арестантского отделения, тогда только сообразил Александр, что не сказал ни слова ни Сашку, ни Зое. Во все время его короткого разговора с Аграфеной дети смотрели на него с напряженным и недоуменным немым вопросом, а он смотрел на Аграфену, привыкая к ее новому облику. Она теперь была очень похожа на Анастасию Васильевну Дмоховскую, с которой прожила бок о бок несколько лет, сперва в Петербурге, когда они с фанатическим упрямством обивали пороги сановников, добиваясь льгот для своих близких, погибавших в каменных мешках Печенежской тюрьмы, потом в самих Печенегах, где жили под стенами тюрьмы, ежедневно собирали передачи. Аграфена училась у матери Дмоховского нести с достоинством свой крест.