реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Савченко – Раскройте ваши сердца... Повесть об Александре Долгушине (страница 51)

18

— Нет, я буду жить там, где будешь ты.

Она сказала это так, что он не нашелся сразу, что на это ответить, обнял ее, привлек к себе. Но руку не снимал с ее живота, все ждал, не услышит ли, как толкается начинавшаяся жизнь. Аграфена скоро уснула, а он лежал с открытыми глазами, улыбаясь в темноту, и ждал. Вспоминал Мценск, свидания с Аграфеной, и вспомнил день, когда все обитатели «гостиницы» собрались в «конторе», пели хором, а он привел Аграфену в свою камеру, и они были одни... В какой-то миг ему показалось, что под рукой в самом деле что-то слабо плеснулось, и правда, будто рыбка вильнула хвостиком.

4

У ворот Красноярской тюрьмы партию ожидала группа мундирных чинов, впереди неподвижно стоял благообразный старик с белой патриаршей бородой, губернский прокурор Долгушин. Возле него, почтительно отступив на полшага, маялся в нетерпении смотритель тюрьмы Островский, ему бы куда-то бежать, распоряжаться, размахивать кулаками, но присутствие прокурора сковывало инициативу. Проехали в ворота тюрьмы первые повозки с каторжными, повозка Долгушина остановилась у ворот, спрыгнул Долгушин на землю, подобрал свое железо, шагнул к отцу, но отец сам поспешил к нему, обнял, прижал к себе, замерли оба. Десять лет не виделись. Не извинял Василий Фомич Долгушин сына как нарушителя закона, но и не осуждал как человека свободного: сам выбрал свою дорогу — высший судия ему бог, — ни единого слова упрека не переслал ему за эти десять лет.

— Чего встали? Проезжайте, проезжайте! — вскипел, замахал руками Островский, кинулся к остановившемуся обозу, угрожающе нацелился на гриву молодого мужика, возчика подводы, уткнувшейся в подводу Долгушина; но нельзя было объехать подводу Долгушина, ворота были узки.

— Поезжай, — сказал старик Долгушин сыну, стал подсаживать его на телегу. Огляделся. Удивился. — Где внук? Невестка?

— Они уехали вперед. Теперь уж, должно быть, дожидаются тебя дома, — ответил Александр, усаживаясь.

— Трогай! — приказал возчику отец.

Больше они в тот день ничего не сказали друг другу, взволнованные, потрясенные встречей.

На другой день утром старик снова появился в тюрьме. Вызвали Долгушина к нему в тюремную канцелярию, провели в кабинет Островского, тот вышел, оставив отца наедине с сыном. Заговорил отец внушительно:

— Ваша партия недолго пробудет в Красноярске, через несколько дней будет отправлена дальше. Но ты останешься здесь, — произнес он особенно твердо, как бы боясь, что встретит возражение. — Ты не оправился после одиночного заключения, будешь оставлен по расстроенному здоровью. У тебя плохой сон и что там еще, это я знаю от твоей жены, мы с ней вчера обо всем переговорили. Притом, если ты пойдешь на Кару, твоя жена пойдет за тобой, а для нее это в ее положении равносильно самоубийству. Прими в соображение и вот что. Не исключено, что твой срок каторжных работ будет сокращен, проживешь это время в Красноярске, а затем прямо пойдешь на поселение.

Отец, похоже, уговаривал его, но уговаривать Александра не нужно было, предложенное как нельзя больше подходило к его планам, надеждам на Красноярск.

— Хорошо, — сказал Александр.

И они умолкли, присматриваясь, привыкая друг к другу.

Старику хотелось быть сдержанным, Александр его понимал и тоже был сдержан, но еще больше хотелось старику (и сыну тоже), как вчера — вчера вышло непроизвольно, — припасть друг к другу, забыть, хотя на время, о том, что развело их, что разделяет в жизни, ощутить, пережить, как в былые времена, счастье нерасторжимости... Они одновременно шагнули навстречу друг к другу. Замерли, обнявшись.

Когда возвращался Александр из канцелярии в тюрьму — канцелярия находилась за оградой тюрьмы, вход в нее был снаружи, — обратил внимание на то, как ключник у ворот обращается с тяжелым и тугим замком. Выпустив за ограду или впустив кого-то, притворив створки ворот, он не тотчас запирает их замком, ленится, ждет, не придется ли через минуту снова ворочать полупудовую грушу. А в нескольких шагах от ворот — прогулочный дворик, там по двое, по трое гуляют заключенные под наблюдением одного надзирателя. Мгновенно созрел план: отвлечь внимание ключника, когда ворота будут отперты, вызвать со двора надзирателя, и тут не зевай, скорей к воротам, а за воротами — пролетка со своими людьми, подхватит — и поминай как звали. Подобным образом, рассказывали, бежал когда-то из тюрьмы чайковец Кропоткин. Чтоб осуществить этот план, нужна была, конечно, помощь со стороны. И эта помощь могла, теперь это уже было ясно, могла быть оказана.

Еще вчера, едва вошли в тюрьму, многое в этом отношении определилось. В Красноярской тюрьме содержалась большая группа политических, тоже направлявшихся на Кару, они должны были пристать к партии «централистов». В этой группе были представители почти всех политических процессов последних лет, всех направлений народничества, в том числе народовольцы и чернопередельцы, и у них были налажены сношения с отбывавшими в Красноярске административную ссылку единомышленниками. Мысль об особой организации, которая занималась бы подготовкой побегов заключенных, новые товарищи встретили горячо, с ними договорились о совместных действиях...

Вчера же разговорился Долгушин с одним из новых товарищей, чернопередельцем Аптекманом, о причинах распадения общества «Земля и воля» на «Черный передел» и «Народную волю», этот вопрос давно его занимал. Обстоятельный, несуетливый чернопеределец долго толковал о трениях между «деревенщиками» и «политиками», теми землевольцами, которые считали необходимым продолжать пропаганду в деревне, несмотря на усиливавшиеся год от года полицейские гонения, и теми, кто в условиях правительственного террора не видел иного выхода, кроме прямой борьбы с правительством. «Велика ли была первоначальная группа народовольцев?» — спросил Долгушин. «Не больше тридцати человек. Могу перечислить по пальцам», — Аптекман назвал всех, входивших в Исполнительный комитет «Народной воли», начав с Александра Михайлова и Александра Квятковского и кончив первомартовцами Андреем Желябовым и Софьей Перовской. «А Кибальчич?» — «Кибальчич был агентом Исполнительного комитета и техником, делал снаряды к первому марта». Подумав, Долгушин сказал: «Бороться с правительством, конечно, неизбежно. Но без поддержки народа нечего рассчитывать на успех. Общество трусливо. Само же правительство вряд ли уступит — не устрашится, даже если и полетит еще несколько венценосных голов. Народ молчит. А что землевольцы успели в народе?» — «Наша работа не поддается точному учету, — ответил Аптекман. — Тем более что мы недолго работали, да и то с невольными перерывами. Но искры брошены, кое-какие связи есть в Поволжье, среди раскольников, в Терской области, в Тамбовской губернии. Надо продолжать работу. А вы как думаете?» — «Да, надо...» — согласился Долгушин.

5

От сестры Софьи, приходившей в тюрьму вместе с отцом, узнал Долгушин о том, что на воле все готово: по плану побега, тому самому, который придумал он, возвращаясь из тюремной канцелярии после второго свидания с отцом, намечены участники дела, роли между ними распределены, устроены квартиры для отсидки беглеца (решили, что бежать должен пока один человек, Малавский), изготовлен надежный паспорт для него. Теперь, передала Софья, дело за тюрьмой, — назначить день побега и придумать, как в нужный момент вызвать надзирателя со двора, ключника брали на себя товарищи с воли.

Назначили день. Дали знать на волю (через Софью же). Получили ответ: согласны. Оставалось теперь лишь ждать намеченного дня. Ждать и надеяться на удачу.

В ночь накануне побега в камере политических легли спать рано, с сумерками, сразу после переклички. Никому не хотелось делать вид, будто ничего особенного не предстояло назавтра, придумывать темы, для разговоров, когда в голове одно: что-то получится у Малавского? Все в камере знали о предстоящем побеге, хотя занималась подготовкой его небольшая группа Долгушина, три или четыре человека. Между политическими не было секретов друг от друга, но говорить на эту тему вслух было не принято. В тюрьме содержались не одни политические, среди уголовных, исполнявших разные хозяйственные обязанности и вечно толкавшихся возле политических, могли быть уши Островского.

Лег вместе со всеми и Долгушин и, как обычно с вечера, легко и сразу уснул.

И, как обычно, проснулся среди ночи.

Проснулся от того, что приснился ему сон, который он уже видел когда-то, он тут же и вспомнил — когда: шесть лет назад, накануне нелепого обряда гражданской казни. Снилось, будто он умирает в сырой промозглой камере заброшенной тюрьмы посреди моря или большого озера, страшно ему умирать в одиночестве и он кричит, зовет кого-то, хотя и понимает, что звать бесполезно... С этим проснулся. Было неприятно, что повторился зловещий сон, это озадачивало. Но не брать же в голову, не разбирать дурацкие сны, мало ли снится чепухи. Зная, что уже не уснет, он лег на спину, закинул руки за голову и стал ждать утра. О сне старался не думать.

...Сон был пророческий, именно так и суждено будет ему четыре года спустя окончить свои дни — в здании старой тюрьмы Шлиссельбургской крепости, омываемой со всех сторон водами Ладожского озера. Не он первый из шлиссельбургских узников будет умирать здесь в одиночестве от чахотки и не он последний... В Шлиссельбург он будет переведен с Кары за участие в организации побега группы карийских каторжных и в голодном бунте. На Кару его переведут из Красноярска за побег Малавского и оскорбление действием смотрителя тюрьмы — даст пощечину Островскому, который после побега Малавского вздумает ввести для политических режим центральных тюрем... Побег Малавского удастся на славу, Малавский исчезнет из тюрьмы среди бела дня незаметно для тюремщиков, его хватятся не сразу, три недели он будет отсиживаться в потаенных местах; случайно будет обнаружен, начнется следствие, будет арестовано несколько человек, замешанных в деле, и в том числе Софья Долгушина, чтобы спасти товарищей, сестру Александр Долгушин заявит жандармам, что инициатива побега принадлежит ему одному, будет суд, по совокупности преступлений ему прибавят десять лет каторги...