Владимир Савченко – Раскройте ваши сердца... Повесть об Александре Долгушине (страница 41)
Признания женщин, конечно, поставили членов кружка Долгушина в трудное положение, и все-таки они продолжали запираться. Стали еще лаконичнее в своих показаниях. Долгушин, догадавшийся, должно быть, по характеру вопросов, что следователи берут материал из объяснений его жены, заявил на одном из последних допросов, что больше не желает делать никаких показаний, и умолк.
Хуже всего было то, что к этому делу с некоторых пор стал проявлять внимание государь. Медленный ход дознания, вызывающее поведение пропагандистов, сама эта странная идея хождения в народ, так неожиданно осуществленная нигилистами, действовали на него болезненно. Дело представлялось ему даже более серьезным, чем недавние процессы нечаевцев и самого Нечаева. Он видел в нем некий симптом, признак неведомых новых надвигавшихся испытаний, очередных осложнений в отношениях с обществом. Опасно было оставлять его надолго в этом состоянии. Опасно для дела политической реформы, маховик которого уже набирал обороты...
Еще в первых числах октября в Ливадии Шувалов, выбрав удобный момент, изложил государю план дальнейшего хода обсуждений трудов валуевской сельскохозяйственной комиссии, государь отнесся с симпатией ко всем пунктам выработанного Шуваловым совместно с Валуевым плана, в том числе и к пункту о необходимости создания особых правительственных комиссий с включением в них выборных земских представителей. Шувалов тогда же сообщил об этом достижении Валуеву. Это было, действительно, достижением: не заручившись согласием государя поддержать проект реформы, нечего было и думать ставить его на обсуждение в Комитете министров. Теперь можно было готовиться к началу обсуждений. По приезде в Петербург, в начале ноября, Шувалов немедля собрал у себя совещание министров, на поддержку которых они с Валуевым могли рассчитывать, предложил обсудить меры, какие следовало принять, чтобы подготовить успех дела. Такие совещания он стал проводить регулярно, не реже чем два-три раза в неделю.
Главной заботой «консервативного конклава», как называл эти совещания у Шувалова ироничный Валуев, было найти какие-то пути к соглашению с «либералами» в Комитете министров. Приходилось опасаться, что эти люди будут яростными противниками реформы, и не потому, конечно, чтобы они были против введения в России элементов представительного правления — кто же теперь не конституционалист в душе, — а из партионных амбиций, из заскорузлой враждебности к «аристократам». Наиболее влиятельной фигурой среди «либералов» был великий князь Константин Николаевич, младший брат императора, несколько лет назад предлагавший собственный конституционный проект, отклоненный тогда государем. Самой же опасной фигурой был военный министр Милютин, с необыкновенным упорством двигавший в высших коллегиях проект закона о всесословной воинской повинности, смотревший на противников закона как на своих личных врагов, а за противников, конечно, принимал критиковавших проект «аристократов». Всего можно было ожидать от министра иностранных дел князя Горчакова, председателя Комитета министров Игнатьева, людей неопределенных политических взглядов, в сильнейшей степени эгоцентрических, вздорных. Но как подступиться к этим господам? Этого придумать не могли.
20 ноября в Комитете министров, собиравшемся раз в неделю, по вторникам, началось слушание заключительного доклада сельскохозяйственной комиссии. В докладе формулировались проблемы сельского хозяйства, решение которых требовало государственного вмешательства, изменения законодательства. Доклад не намечал мер, необходимых для разрешения поставленных вопросов. Комитет министров и должен был определить, как, в каком порядке приниматься за разработку таких мер.
С предложением о создании особых правительственных комиссий для разработки необходимых мер помощи сельскому хозяйству с включением в состав комиссий выборных общественных представителей готовился выступить на очередном заседании Комитета министров, 27 ноября, Шувалов...
Накануне этого дня, в понедельник 26 ноября, Шувалов с утра занимался у себя в бело-золотом кабинете, просматривал бумаги, принесенные Филиппеусом. Торопился, чтобы освободить день на завтра, не отпуская Филиппеуса, читал при нем, только самое важное. Передавая Филиппеусу последнюю бумагу, посмотрел на него вопросительно, тот доложил:
— Прибыл по вашему вызову и ждет приказаний господин Любецкий.
— Любецкий? — с удивлением переспросил Шувалов, не сразу вспомнив, зачем он вызывал Любецкого.
— По возвращении в Петербург вы приказывали разыскать господина Любецкого и доставить к вам. Ни в Москве, ни здесь, в Петербурге, его не было, поэтому произошла задержка...
— Пригласите его ко мне.
Действительно, он приказывал найти и доставить к нему Любецкого, это было в один из тех первых его петербургских дней, когда чтение получавшихся из Москвы унылых отчетов Слезкина особенно раздражало и оскорбляло, тогда он подумал, что в этом деле мог бы оказаться полезным Любецкий. Бывший нигилист мог уличить Долгушина в распространении прокламаций. Причем, свидетельствуя против Долгушина, ему пришлось бы сыграть роль раскаявшегося участника пропаганды. Он, правда, мог не согласиться на это; он будто претендовал играть роль человека принципов, но если потребовать...
Появился Любецкий, стал извиняться, объяснять, почему не нашли его, он был вынужден выехать из Москвы, но Шувалов его перебил:
— Вот что, Любецкий. Вызвал я вас по делу чрезвычайному. Проявите свой гражданский долг до конца, — заговорил с невольным пафосом, откидываясь в кресле. — Полагаю, вы догадываетесь, что я имею в виду. Мы накануне реформы политической, и она произойдет, если не помешает какая-нибудь нелепая случайность, как это нередко бывает в истории. Такой роковой случайностью может оказаться история московских пропагандистов, к которой вы причастны.
Шувалов встал, подошел к Любецкому, твердо смотря в его напряженное лицо.
— Вы сделали первый шаг, указав на связь прокламаций, доставленных вами, с Долгушиным и его группой. Да, с Долгушиным и его группой, — повторил, заметив, как изумленно дрогнуло при этих словах лицо Любецкого. — Эту связь извлекли генерал Слезкин и его помощники из объяснений, сделанных вами генералу Слезкину. Вы дали сведения о московских кружках, и в том числе о кружке Долгушина, адреса некоторых членов кружка и их знакомых, за ними стали следить, наконец, захватили. Сделайте теперь следующий шаг. Мне нужны факты распространения прокламаций Долгушиным и его друзьями. Вы, конечно,
Оглушенный Любецкий спросил с усилием:
— Вы хотите, чтобы я указал на Долгушина, что именно он передал мне пакет? Даже если и не он...
— Не знаю, как вы объясните, подробности меня не интересуют, — резко перебил его Шувалов. — Мне нужны факты. Идите и обдумайте. Через день, послезавтра, снова придете ко мне. И вот что. Вам придется оставить службу у Штенгеля. К сожалению. К сожалению — моему и Штентеля, вам жалеть не придется. Устрою вас должным образом, в этом можете положиться на мое слово. Жду вас послезавтра.
Когда Любецкий вышел, Шувалов вернулся к столу, позвонил адъютанту. Одеваясь для выезда, думал о Любецком. Мало было надежды, что выйдет из затеянного какой-нибудь прок. Но чего не бывает?
2
Поздним утром того же 26 ноября, в Москве, в тюремном замке в одиночной камере с беспокойством ходила от зарешеченного железом окошка к железной двери с круглым глазком посередине и от двери назад к окошку Аграфена Долгушина, зябко куталась, пытаясь плотнее запахнуть полы серого, протертого на боках под локтями до дыр суконного халата. Подходя к двери, припав к холодному железу, на миг замирала, прислушиваясь к тишине коридора, вздохнув, отстранялась прочь, отогревала ладони, прижав их к теплому печному выступу в углу, печь топилась из коридора, и отправлялась в обратный путь, к окну, снова пытаясь плотнее запахнуться, обернуться жидковатой тканью халата.
В камере было холодно, от окна, обросшего снежной шубой снаружи и изнутри, дуло, все же Аграфена заставляла себя подойти вплотную к окну, выгадывая лишний шаг на прямой между дверью и окном. Семь шагов в одну сторону и семь в обратную. Семь шагов — не так мало, однажды Аграфене пришлось временно сидеть в другой камере, в том же коридоре, но по другую его сторону, там в длину было всего на два с небольшим шага меньше, но как же мучительно было обрывать движение после неполного пятого шага. Холодно было и в той камере... Вся тюрьма была холодная, сложеннаяиз какого-то щелистого кирпича, продувалась насквозь, теперь еще ничего, можно было отогреться у печки, хуже было в сентябре и особенно в октябре, когда еще не топили и дули сырые промозглые ветры, от пронизывающей сырости не было тогда спасения, хоть пропади. И пропадала тогда Аграфена. Пропадала — и пропала... Не от сырости все же, пожалуй. Хотя, конечно, и сырость делала свое дело.
Пропала Аграфена от того, что стали сводить с ума мысли о покинутом ею на произвол судьбы сыне. Когда ее арестовали — на улице, она выходила от Далецких, к которым забегала занять денег, не зная еще, что они арестованы и за их домом следят, — она не назвала своего адреса, там, в номере гостиницы, где она жила в то время, оставались Сашок и Татьяна. Сашок оставался на руках Татьяны, но все равно одолевало беспокойство: где он, что с ним? Неизвестность мучила. Недели две Аграфена не находила себе места от страхов, все представлялись какие-то ужасные несчастные случаи, в которые попадает ее маленький сын, то угорает по недосмотру рассеянной Татьяны, то вываливается из окна или падает с лестницы, обваривает руки кипятком, она порядочно извелась за эти две недели, пока над нею не сжалился Дудкин, штабес-капитан, помощник генерала Слезкина, производивший дознание, и не сообщил, что сын жив и здоров, находится в Петербурге у ее сестры и матери, отвез его туда то ли его отец, в то время еще находившийся на свободе, то ли кто-то из друзей отца.