Владимир Рыбин – Навстречу рассвету (страница 3)
Значит, было еще и радение о Родине, о будущем народа русского. И не только потому, что Хабаров и другие были такими уж исключительными личностями — таково было веление времени, историческая потребность развивающейся великой нации.
Некоторые исследователи этногенеза и этносферы называют эту историческую потребность «пассионарностью». «Формирование нового этноса всегда зачинается одной особенностью: непреоборимым внутренним стремлением небольшого числа людей к крайней активной целенаправленной деятельности, всегда связанной с изменением окружения (этнического или природного), причем достижение этой цели, часто иллюзорной или губительной для самого субъекта, представляется ему ценнее даже собственной жизни». Так писал в журнале «Природа» доктор исторических наук Л. Н. Гумилев. «Этот же признак, — добавлял он, — лежит в основе этики, где интересы коллектива… превалируют над жаждой жизни и заботой о собственном потомстве».
Одним словом, Ерофей Хабаров и многие другие первопроходцы вполне могли бы воскликнуть вслед за Александром Македонским: «Людям, которые переносят труды и опасности ради великой цели, сладостно жить в доблести и умирать, оставляя по себе бессмертную славу…»
«Нарочно душу не зажжешь, хоть будь ты шахом веры», — писал Алишер Навои. Душу не зажжешь пи корыстью, ни страхом, ни пряником, ни кнутом. А то, что у русских людей, пришедших на Амур в середине семнадцатого века, как говорится, «горела душа», — в этом нет никакого сомнения…
Все эти мысли проносились в голове моей, пока я смотрел с высоты на Усть-Стрелку, где рождается Амур. Обычно реки рождаются из ручейка или родничка, а эта сразу начинается исполином на полкилометра вширь. И высокие сопки сторожат колыбель Амура, и сосны на крутых склонах стоят здесь, как часовые, и не жуки-плавунцы, а теплоходы да самоходные баржи — его игрушки…
На первых же километрах природа наставила перед Амуром препятствий. Прорываясь через отроги Большого Хингана, река образовала три гигантские подковы — знаменитые Черпельские кривуны…
— Погода портится, — сказал пилот, кивнув на серую хмарь, затянувшую горы. — Где вас высадить?
Я огляделся, сверился по карте и показал вниз на белые квадраты новых крыш таежного поселка.
— Давайте сюда, к лесозаготовителям…
АЛБАЗИНСКИЕ КРУЧИ
В поселке Новом — все новое. Тракторы, автомобили-лесовозы поблескивают еще не ободранной краской, бревна домов — белые и смолистые. И организация, главенствующая здесь, так и называется — Новый лесоучасток Сковородинского леспромхоза.
Мелкий дождь то припускал вовсю, то неожиданно прекращался, словно там, на небе, внезапно закрывали заслонку.
— У нас говорят: «Бог создал Сочи, а черт — Сковородино и Могочу», — разъяснил мне начальник лесоучастка, поеживаясь от всепроникающей мороси и косясь на серые хвосты низких туч.
Сказал он это шутливо, да и вообще все говорило о том, что его не слишком печалила эта сентенция об особенностях местной географии. В голосе слышалась удовлетворенность, даже гордость, когда начальник рассказывал о поселке, о лесе, о реке. В Новом, насчитывающем всего два десятка домов, были магазины, клуб, своя пекарня и баня. Лесорубы здесь валят сосну и лиственницу, свозят заготовленный лес на Нижний склад, расположенный на берегу, часть хлыстов пилят на доски, другие грузят на баржи и отправляют по реке для новостроек Приамурья.
Таким речным караваном мне предстояло плыть, и я на одном из лесовозов отправился к берегу по лесной дороге, успевшей размокнуть так, будто ее целую неделю поливали осенние дожди.
Дождь был теплый. Выбрав место посуше, я выскочил из кабины, не доезжая до огромных штабелей леса Нижнего склада, посмотрел издали на суету машин. У самой воды пыхтел паровой кран, хватал охапку бревен с платформы трелевочного трактора, перекидывал их на железную палубу баржи, отдувался паром и снова тянул свой железный клюв за новой порцией. Трактора ревели не то воинственно, не то горестно, таская несоразмерно большие охапки бревен от штабелей к крану через черную глубоченную грязь.
Дождь перестал. Но не прошло и десяти минут, как из-за сопок выползла другая туча, затемнила и без того темное небо, поволокла по лесу, по территории склада, по свинцовой глади Амура длинные хвосты мелкой мороси. И тогда по узким полоскам дернины, не истертым гусеницами тракторов, я стал пробираться к бревенчатым мосткам, возле которых стоял буксирный пароход. Тот самый, что больше чем на неделю должен был стать моим домом.
Пароход нес на своих сияниях знойное название «Батуми». Я представился капитану, сухощавому, подтянутому и сдержанному человеку. Позже я понял, что сдержанность, внешне похожая даже на равнодушие, весьма распространенная здесь черта мужского характера. Но в первый момент это меня неприятно задело.
— Плывите, если разрешено, мне не жалко. Где спать? Да хоть здесь, в моей каюте, на этом самом диванчике. Коротковато, правда, ну да ведь не в гостинице… Столик нужен для работы? Да вот тут и работайте. Али мало?..
Он указал на крохотный столик, похожий на те, что установлены в вагонных купе, и, ничего больше не сказав, вышел. И я тоже пошел на палубу, остановился возле молчаливых матросов, мокрых, нахохлившихся под своими капюшонами. Попытался затеять разговор.
— Все льет, — сказал я, глубокомысленно оглядев небо.
— Льет, — согласились матросы.
— И чего это он зарядил?
Матросы никак не отозвались. Тогда я попытался повлиять на их самолюбие.
— У вас что, обет перед невестами? — потрогав свой, тоже в общем-то небритый подбородок, сказал я.
— А зачем бриться? Пас тут никто не видит.
— Разве вы не для себя бреетесь?
— Вы на нас в городе поглядите — не узнаете.
— А я пойду побреюсь.
Это был вызов, преследующий педагогические цели. Не знаю, как его поняли мои новые знакомые, только никто ничего не ответил, даже не переменил позы. А может, они были просто снисходительны, заранее зная, что и мне через день-другой суждено ходить небритым?
Капитанская каюта встретила неожиданным для меня предобеденным оживлением. Молодая приветливая повариха Люба накрывала маленький столик. Она умудрилась расставить на нем четыре тарелки борща, тарелку хлеба, блюдо «флотских» макарон.
После обеда я вышел на вторую палубу, где находились холодильник и радиорубка и где можно было, спрятавшись от дождя, посидеть в одиночестве, подумать.
Сопки стояли в щетине сосен и лиственниц, похожие на небритые подбородки матросов. Быстрый Амур бормотал под бортами. Стояла плотная, прямо-таки ощутимая тишина. В этой тишине беззвучно метались мириады мотыльков, липли к мокрой палубе, трепыхались, распластав вуальные крылышки. Бедные «пятиминутки», они только что родились и уже готовились умереть в своем единственном брачном танце. Они искали друг друга и, наверное, не сетовали на дождь, ибо им не суждено было узнать, что могли выпорхнуть на свет и не в такой дождливый вечер.
Сумрак все плотней затягивал небо, и луга, и просвет между сопками. Сырая ночь подступала со всех сторон. Я представил себя одиноко бредущим по этому насквозь промокшему лесу и поежился от озноба.
Бог мой, до чего же тягостна непогода для человека! В тот миг мне казалось, что я понимал крестьянина, у которого на лугу мокнет сено. С каким вожделением оглядывает он небо, выискивая хоть какой-то просвет в тяжелом одеяле туч! Мне казалось, что я понимал моряка, измотанного штормами. С каким вниманием он вслушивается в грохот бури, поминутно обманывая себя иллюзией близкого затишья!..
Бог мой, до чего же тесно мы связаны с небом! Поистине, как уверяют философы, если бы небо всегда было затянуто тучами, то, возможно, человек не смог бы создать ни философии, ни поэзии, не смог бы даже мечтать. А без мечты — какой же он человек?!
Всю ночь стучал насос, перекачивая мазут с бункеровщика «Сухоны» в необъятные баки нашего «Батуми». Во сие мне казалось, что буксир уже плывет, я просыпался, подолгу прислушивался. Когда проснулся в очередной раз, то увидел белое, словно заснеженное окно. Присмотрелся, разглядел залепленные мотыльками мокрые стекла. Но и между крылышками прилипших мотыльков ничего не было видно. Быстро одевшись, я вышел и словно нырнул в туман, настолько плотный, что, казалось, его можно было черпать ладонями.
Я ходил по палубе, держась руками за переборки, чтобы где-нибудь не свалиться за борт. Тишина была глухой, как в потребе. Только где-то в трюме монотонно подрагивал генератор.
Вскоре туман стал редеть и я разглядел белесую, дымящуюся воду. Туман быстро вползал на берег и дальше, к верхушкам деревьев, к вершинам сопок, оставляя белые озерца в распадках и на мокрой траве полян.
За кормой буксира стояли баржи, сопротивляясь быстрому течению, упруго натягивая канаты. Под баржами за ночь набились коряги. Я пошел на корму, увидел одиноко стоявшего лоцмана Алексеича. Он тоже смотрел на коряги.
— Так и потащим весь этот мусор? — спросил я его.
— Пронесет. Как тронемся, затянет под днище и выплюнет сзади. Человек ли, лодка ли — вмиг затянет.
— А бывало, что и людей?
— Так я сам попадал. Давно еще. Вели баржи против течения. Помню, понадобилось повариху снять с баржи на пароход. Сбавили ход, подплыли на шлюпке, самовар погрузили, подушки поварихины. И то ли рулевой загляделся, то ли еще что, только вдруг кинуло нас под баржу. Мы даже опомниться не успели, как вынырнули за кормой. Подушки плывут, шлюпка перевернутая. А самовар утоп.