Владимир Рыбин – Навстречу рассвету (страница 26)
Я так подробно цитирую Элины рассказы потому, что в них, как мне кажется, выражается жизнелюбие, радостная вера в доброту мира. И не только лично ее. В этих рассказах слышится оптимистичность народностей, «великих, но малых», еще недавно слывших «дикими», а теперь совершенно уверившихся в своем светлом будущем…
За окнами стлался Амур, широченный, разлившийся между бесчисленными низкими, почти вровень с водой, островами. Зеленели луга, ровнехонькие, словно стадионы. Низкими стенками вставал тальник, растущий, казалось, из самой воды. Местами как бы вровень с водой простирались желтые песчаные отмели. А то за очередным поворотом горизонт начинал горбиться дальней грядой сопок и опадал, тонул в безбрежной равнинности. А то вставал вдруг синий осинничек на берегу, томил «грибной ностальгией». И снова протоки, протоки, по которым хотелось бы пройтись с кормовичком, раскинуть где-нибудь в тиши веер удочек и замереть… Тем более что с «Ракеты» не видно было комариных стай.
Проплывали мимо раскиданные по берегам села. «Ракета» приседала на миг, капитан выходил из рубки, махал рукой, всматривался в одинокую фигуру шкипера на пустынном дебаркадере — не махнет ли белым флагом, что должно было означать: «Есть пассажиры». Но шкипер стоял безучастный, капитан снова прятался в рубку, и «Ракета», встав на крылья, летела дальше.
Первая остановка была в Найхине. Как свидетельствуют путеводители, Найхин — одно из лучших национальных сел на Амуре. В нем отделение колхоза «Новый путь», школа-интернат, Дом культуры и все прочее, чему полагается быть в больших селах. Но мне вспомнился описанный В. К. Арсеньевым спокойный оптимизм найхинцев. Арсеньев рассказывал о большом пожаре в старом Найхине, случившемся от молнии. Все выгорело, но жители не особенно убивались. Они рассудили так: поскольку гром всегда бьет в то место, где водятся черти, то, стало быть, пожар — благо. Стало быть, надо строить новое село, в котором уже не будет старых несчастий. Наивны верования стариков. Но поди-ка переубеди их: ведь так и вышло, как они говорили.
Мы с Элей вышли на палубу, удивляясь теплой погоде. Ветер на ходу «Ракеты» казался пронизывающим, осенним, а на стоянке у берега было просто лето. По берегу метались толпы мальчишек. Их занимал стоявший неподалеку агитпароход, «чистенький, зеркальный, очень музыкальный», как писал о таких плавающих Домах культуры один местный поэт.
И нам тоже перепало радости от громогласных репродукторов агитпарохода, разливающих над рекой такие уместные здесь «Амурские волны». К сожалению, через минуту «Ракета» отчалила. Уже издали мы полюбовались этим большим нанайским селом, разбросавшим по высокому склону свои избы, склады, магазины, усыпавшим берег множеством лодок. И снова потянулись низкие берега в синей окантовке лесов, раскинувшихся до горизонта.
Теперь мы с Элей говорили только о нанайцах. Должно быть, потому, что плыли через Нанайский национальный район. Вспомнили, что «нанай» в переводе означает «местный человек», что прежде эти «местные жители», как и другие малые народности Дальнего Востока, попросту вымирали и что за годы советской власти их численность выросла в несколько раз. О том же Най-хине В. К. Арсеньев когда-то писал как о стойбище, где не было ни одного грамотного. А теперь на четыре сотни дворов здесь выписывается свыше двух тысяч газет и журналов. До 1934 года, когда был образован нанайский район, здесь был всего один фельдшер. Ныне в каждом более или менее крупном селении есть свои больницы и поликлиники. В распоряжении врачей отлично оборудованные кабинеты, машины скорой помощи, санитарная авиация.
— Знаете, какие фамилии у нанайцев? — спросила Эля.
— Как можно это знать? Людей же много, — удивился я такому вопросу.
— А вот и можно. Октанко, Вельды, Гейкер, Оненко, Пассар… Назови нанайца одной из этих фамилий — наверняка угадаешь…
Промелькнул за окнами утес у села Джари — тот самый, на котором Хабаров заложил когда-то Ачанский острог. Вскоре на том же правом берегу встал большой поселок Троицкое — центр Нанайского района, уставивший пологий берег рядами многоэтажных кирпичных домов. У дебаркадера стояла встречная «Ракета», неподалеку разгружались баржи и самоходки.
В Троицком была часовая стоянка, и мы с Элей помчались осматривать поселок. Прошли мимо деревянной гостиницы, окруженной цветниками, поднялись по пологому тротуару, с обеих сторон обсаженному березами, и оказались на широкой улице. Поблескивали витрины магазинов. Свежий плакат, вывешенный возле Дома культуры, приглашал на танцы. В двухэтажной школе, стоявшей в глубине просторного двора, настойчиво трещал звонок. Мы пошли на этот зов, поднялись по пустынной лестнице, заглянули в первую же застекленную дверь. Два или три десятка детских носов, нанайских, русских и прочих, какие были в классе, словно стрелки компаса, тотчас повернулись в нашу сторону. Пришлось срочно исчезнуть, чтобы не сорвать урок…
После Троицкого остановки стали чаще. Меньше чем через полчаса «Ракета» причалила в Славянке, не только по названию, но и по виду типичной русской деревне, примостившейся на ровном невысоком подмытом рекой берегу. Пассажиров в Славянке было много: парни с новыми гитарами в полиэтиленовых мешках, с ружьями в чехлах, с фотоаппаратами через грудь. Были торопливые объятия на берегу, поцелуи, даже слезы, ранящие воспоминаниями задубевшее сердце путешественника. Капитан сам стоял у мостков, прикидывал на глаз вес пассажиров, опасаясь перегруза. Об этой опасности взывала металлическая пластина, привинченная в рубке к приборной доске. На пластине было вырезано категорическое предупреждение, что разрешается брать на борт только шестьдесят четыре человека при условии, если каждый весит семьдесят семь килограммов, или пятьдесят пассажиров по сто килограммов, вместе с чемоданами разумеется.
— Не ошибетесь? — спросил я капитана.
— Глаз наметан.
Я прикинул еще не рассевшуюся толпу в салоне и на палубе и сказал капитану, что, по-моему, глаз ему на этот раз изменяет.
— Ничего, — успокоил он. — План-то выполнять надо.
— Это ж и на крылья не выйдете.
— Ничего, — снова успокоил он. — Возьмем тютелька в тютельку.
Очередной перегон я сидел в рубке, слушал речниковские были и байки вперемежку:
— Раньше плоты водил. Бывали по двадцать две тысячи кубов. Этакую махину не тащишь, а только подправляешь Остановить — проблема. Развернешься, машину на полный ход, а плоты тащат. Якорь отдашь — тащат. Зацепишь тросом за лиственницу на берегу, чтобы удержаться. Толстущая вроде лиственница, а мало-помалу, глядишь, и она — корнями кверху…
— Штормы на Амуре, как в море. Волны бьют по «Ракете», как молотом. В салоне — грохот, пассажирам дурно, двигатели перегреваются. И ход не сбавишь: на корпусе когда доплывешь?..
— Речникам, как саперам, ошибаться нельзя. Вот и ведешь «Ракету» не то что на моторе — на нервах. Доплывешь разбитый, сил нет…
— Топляки опасны. Сантиметров до тридцати режем крыльями запросто. Хуже, когда бревно попадает наискось. Нож зарывается в древесину, приходится цеплять его катером и отрабатывать назад полным ходом…
— А то был случай: поднырнули на скорости-то и — в дно. Однако не растерялись, скорехонько врубили задний ход и вынырнули тем же манером.
И захохотали, довольные…
Следующая остановка была в Иннокентьевне, второй на моем пути по Амуру. Серые избы на круче. Стога у самой воды, как видно сложенные из травы, заготовленной на островах. Штабеля досок на берегу, краны. И как везде, толпа любопытных ребятишек.
А потом отвесной стеной поднялся Малмыжский утес, исписанный снизу доверху. И автограф моего знакомого «Батуми» красовался посередине скалы аршинными буквами. Когда суда отстаиваются здесь, у деревни Малмыж, на каждом находится хоть один любитель автографов, забирается на кручу, оставляет для потомков имя своего родного «корабля». А имени нашей «Ракеты» нет. У «ракетчиков» здесь пятиминутные стоянки, им некогда.
У Малмыжского утеса своя история. Он господствует над окрестностями, и фарватер проходит прямо под ним. Это определило особый интерес к утесу. В русско-японскую войну тут был сторожевой пост. На случай если японцы вздумали бы пустить по Амуру флот. В утесе была пробита пещера-капонир, и оттуда, с недоступной высоты, держался под обстрелом весь Амур. Из Малмыжского капонира в тот раз не было сделано ни одного выстрела. Они загремели лишь через пятнадцать лет. В августе 1919 года обосновавшиеся на Малмыжском утесе партизаны получили шифровку: «Девушки едут, подарки везут», — Вниз по Амуру шел пароход «Барон Корф», тащил баржу. Встреченные залпами, белогвардейцы обрубили канат и удрали по реке. Партизанам досталась баржа с продовольствием. И после Малмыжская пещера не раз выручала партизан. С тех пор ее так и зовут — партизанской пещерой.
Потом справа промелькнуло еще одно знаменитое место — устье реки Гур, где экспедиция академика Окладникова нашла предметы, свидетельствующие о самобытности культуры людей, живших здесь еще пять тысяч лет назад. Впрочем, самобытность в истории культур всегда была понятием довольно относительным. Мне вспомнилось любопытное исследование Владимира Клавдиевича Арсеньева, отметившего одно вроде бы загадочное явление — одинаково существующий у всех северных народов культ медведя. Распространению этой «общности» не помешали ни тысячекилометровые расстояния, ни даже океаны. Североамериканские индейцы, оказывается, так же просили прощения (в буквальном смысле слова) у убитого ими медведя, как и народы Северного Приамурья, Западной Сибири, Северного Урала. Праздники медведя очень похоже отмечались и финскими племенами, и русскими славянами (вспомним медведя в гербе города Ярославля), и восточно-сибирскими тунгусами, и гиляками, орочонами, удэгейцами и прочими народами Дальневосточья…