Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 142)
Естественно у читателей, и в первую очередь тех, кто ей сочувствует, возникает желание знать ее биографию и те пути, какими она пришла в наш стан. Ее новая книжка, «Моя школа» (Лондон, 1990) предназначена дать ответ именно на их вопросы.
Много мы встречаем тут неожиданного. Одна из неожиданностей, – что Штурман не только писатель, в прозе, но еще и ярко талантливый поэт. И вот как она в стихах излагает свои первоначальные убеждения:
Эти строки сам автор комментирует так: «Мы стали наглядным свидетельством того, почему неправедная власть должна истреблять прежде всего своих честных сторонников, – тех, кто всерьез воспринимает ее словесность: идеалист, уверенный в чистоте ее побуждений, полагающий, что честная работа мысли лишь усилит позиции этой власти, для нее опаснее врага».
Родившаяся уже при советской власти, Штурман оказалась сперва в плену советской идеологии. Предоставим слово ей самой, о себе и о своих друзьях юных лет: «К чему же сводилось наше мировоззрение? Нас обуревал первозданный хаос нелепостей и прозрений, лживых догм и неожиданно зрелых догадок, подтвержденных потом годами работы. Все это было весьма далеким от чего-то похожего на последовательное миропонимание. Но мы напряженно размышляли над этим хаосом и пытались навести в нем порядок. Когда я пытаюсь очертить тему, которая увела нас из университета в тюрьму, на ум приходят опять мои собственные непоэтические, но биографические точные стихи:
Вот она – Тема: мы искали оправдания тому, что уже не могли оправдывать, и неотвратимо шли к его отрицанию. Подозреваю, что весьма расплывчатый комплекс наших тогдашних идеалов, пожеланий, надежд, симпатий и антипатий был близок к нынешнему «прокоммунизму» американских и западноевропейских «высоколобых»».
И дальше: «Подобно многим нынешним марксистам и почти марксистам, мы остро чувствовали потребность найти для советского строя более точное имя, чем социализм. Ведь социализм – это должно было быть нечто очень хорошее, идеально хорошее, а советский строй был чрезвычайно несимпатичен – вопреки всем, в том числе нашим собственным доводам в его пользу! Этот строй сам называет себя социализмом. Так привыкли его называть миллионы людей. Стремление дать точное имя существующему, но "ненастоящему" социализму приводит к необходимости дать определение "настоящему", но в природе не существующему».
Ключевыми высказываниями к эволюции мировоззрения писательницы являются, может быть, нижеследующие ее слова: «Мы не сомневались в то время в основных коммунистических догматах, но и не исповедовали их как некие сознательно обретенные убеждения. Они были нами впитаны как впитывается детьми язык – из речевой стихии времени. В этой стихии время объявляло себя хорошим, но слишком во многом оно было плохим. Нам надо было понять, почему и где, в какой точке, по чьей вине оно свихнулось, изменило замыслу или от него отошло. Когда я говорю "мы", "нам" – это не дань традиции величать себя печатно во множественном числе. Мы – это и какая-то часть поколения, и дружеский круг, развивавшийся духовно в одном направлении… Те, с кем росла и дружила я, прозревали медленно, и коммунистическая фразеология долго оставалась их языком. Посредством массы приемов нам внушалось, что, обязательные для нас взгляды являются не догматами веры, а объективными истинами, добытыми самой правильной научной доктриной на основании опыта всего человечества».
Остается порадоваться за нее, за нас, и за дело правды, что Дора Штурман сумела продраться сквозь все барьеры и колючие проволоки большевицкой идеологии, и оказалась в нашем антикоммунистическом стане. Как говорится: «Все хорошо – что хорошо кончается».
А вот выделим один пассаж, в самом конце ее разобранной нами выше работы: «У меня есть знакомые и друзья, в основном уже эмигрантских лет, которые тоже родились в начале 1920-х годах в СССР, но никогда не находились в плену коммунистических иллюзий. Не знаю, может быть, они были с детства защищены от советской риторики традиционной семейной религиозностью или сознательным антикоммунистическим миропониманием семьи, чего от них не скрывали. Возможно, они были умней, наблюдательней, чувствительней к фальши, чем мы, или читали другие книги».
Характеристика эта суммарно подходит ко мне, хотя трудно угадать, думала ли обо мне Дора Штурман, когда писала данные строки. Во всяком случае, воспользуюсь предлогом, чтобы вспомнить и изложить свои чувства и мысли той же эпохи и при тех же обстоятельствах, как у автора «Моей школы». Чему и посвящу вторую часть моей статьи.
2. Вавилонское пленение
С тех пор как себя помню, слово социализм значило для меня: общество безличных рабов, одинаково одетых, живущих в единообразных казармах и говорящих одним и тем же бесцветным языком. Образцы этого языка в мое время уже можно было слышать: лозунговые фразы с цитатами из вождей, где одно слово автоматически тянуло за собою соответствующее другое. Рабы эти могли быть накормлены и тепло одеты, но неизбежно лишены свободы и способности самостоятельного мышления. На практике, впрочем, они оставались голодными и раздетыми.
Подчеркну, что для меня не представлялось главным то, что большевики прибегали к жестокому насилию для достижения своих целей: самые цели были порочными, и остались бы таковым, даже если бы приемы их осуществления были менее ужасными; хотя навряд ли они могли быть иными, чем на практике.
Я тогда еще не читал ни Орвелла, ни Хаксли[651], но когда их прочел, – они мне не сказали ничего нового; со многим у них (но не со всем) мне оставалось только вполне согласиться.
Желать, чтобы подобный строй установился во всем мире, – как желали, на исходном уровне своего развития, Дора Штурман и ее друзья, – мне никогда и в голову не приходило. Такое желание мне, казалось бы, нелепым и просто преступным. Читая в детстве фантастические романы о будущем (Беляева, например, и других), рисующие последнюю борьбу между капитализмом и социализмом, я всегда мысленно стоял на стороне капиталистов.
Это составляло наше великое несчастье, что наша страна оказалась под игом большевизма; как же возможно было желать того же и для других, более счастливых, более нормальных государств, где шла иная, лучшая жизнь?! При том, пока они существовали, для нас оставалась надежда на избавление от мук: теоретически, каждый из нас имел шанс при каких-либо обстоятельствах вырваться за границу, или они могли прийти нам на помощь и нас освободить. И, наконец, мы знаем, что там живут соотечественники, бежавшие от советской власти и думающие о нас и о наших страданиях. Эмиграцию мы все сильно идеализировали и, между прочим, представляли ее себе насквозь монархической. Увы! на деле обстояло иначе…
Штурман упоминает о роли книг. Книги мы с нею, видимо, читали примерно те же самые, но… разными глазами. Оговорюсь, однако, что марксистской литературы я, словами Есенина, «ни при какой погоде, конечно, не читал», кроме как готовясь к экзаменам в университете; а тогда, – по принципу «в одно ухо впустить, а в другое выпустить» или тут, точнее, «в один глаз впустить, а в другой выпустить». Те же книги, которые она называет, я все читал и в основном любил.
Иногда действие книг было иным, чем входило в намерения автора. Например, «93 год» В. Гюго, прочитанный в 13 лет, оказал на меня огромное влияние, но я целиком принимал сторону вандейцев против якобинцев, Лантенака и Гальмало против Говена и Симурдена. (Не я один, между прочим. Уже в Париже, помню, одна молодая женщина из нашей второй эмиграции, бывшая советская летчица, сказала мне, что Симурден в ее глазах был чекист). А вот вальтерскотовский «Вудсток» воспринимался мною с полным сочувствием: английские роялисты под властью Кромвеля, преследуемые комиссарами (и слово-то то же, что у нас!) из партии корноухих, – не были ли это мы сами? Что уж и говорить, что в романах и рассказах из времен гражданской войны я себя и своих отождествлял с белыми, а не с красными!
Коснусь тут и кино, о котором Штурман молчит. Особенно мне врезалась навеки в память «психическая атака» капелевцев из «Чапаева». Каждый раз (а я, именно из-за нее, фильм смотрел многократно!) мне так остро хотелось, чтобы они дошли и расправились с врагами! Надо ли объяснять, что конечная гибель Чапая и его банды мало меня огорчала (да это уж было не то…)? Или еще «Разгром Юденича». Как я жалел, что, хотя бы на экране, пусть вопреки истории, белые танки не врываются в красный Петроград!
Насчет семьи, рассуждения Штурман не вполне справедливы. Вряд ли много нашлось родителей, которые бы сознательно детей готовили к противодействию большевизму. Они, в лучшем случае (как вот и Солоухин о своих рассказывает) предоставляли тем свободу выбора (и за то спасибо!). Как факт, я позже и из старшего поколения искал людей, способных меня поддержать в уже готовых, уже сложившихся антикоммунистических убеждениях.