реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Романов – Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг. (страница 17)

18

Припоминаю такие весьма бурные спектакли-гастроли молодого московского тенора Клементьева, прославившегося впоследствии в созданной им роли Нерона в одноименной опере Рубинштейна104. Выступление его в роли Германа, окончившееся полным его триумфом, окончательно вывело евреев из душевного равновесия, и на галерее чуть не дошло до побоища.

Подобные истории не проходили для нас безнаказанно; если не педеля, то полиция вылавливали нас, для чего-то мы отводились в участок, там опрашивались наши адреса и затем мы выпускались на свободу.

Особенно бурно проходили бенефисы любимцев. Однажды, после бенефисного спектакля М. М. Лубковской на мою долю выпало зажигать бенгальские огни у ее квартиры, для чего я взобрался на уличный фонарь; только я приступил к исполнению своих обязанностей, как был атакован гимназическими педелями, спрыгнул с фонаря и бросился бежать к квартире Лубковской; на пороге я был пойман за одну руку педелем, а за другую мужем М. М. полковником Лубковским, которому и удалось втянуть меня в квартиру; я был счастлив, конечно, что попал к нашей любимице неожиданно в гости, но она чрезвычайно волновалась по поводу ожидавшей меня в гимназии кары; придуман был, в конце концов, такой план: на допросе я покажу, что М. М. моя тетка и что после спектакля я должен был у нее ужинать. На другой день я действительно был приглашен на допрос к нашему инспектору А. В. Старкову: «Это безобразие, Вы позволяете себе», – начал он медленно меня разносить; выслушав гневную речь добряка А. В., я спокойно и с достоинством объяснил, что я и Лубковские оскорблены поведением гимназической стражи, ибо я мирно шел к ней ужинать по окончании спектакля, а на меня набросились, тащили из квартиры. «Почему же Вы ужинаете у артисток, разве это подобает гимназисту?» На это я с гордостью отвечал, что Л[убковская] моя тетка и, вполне естественно, я был приглашен к ней после бенефисного спектакля. Инспектор, очевидно сам увлекавшийся талантом Л[убковской], с большим оживлением начал меня расспрашивать о различных подробностях ее жизни: где она родилась, училась, дебютировала и т. п. Я лгал немилосердно и от наказания освободился. Л[убковская] была так внимательна, что на другой день приехала к моей матери справиться о моей судьбе.

Одно из самых бурных столкновений враждующих партий произошло на одном из бенефисов Нечаевой, певшей Амнерис в «Аиде». Вызывающее поведение наших врагов на этом бенефисе внесло такое озлобление, что на одном из следующих очередных спектаклей произошла неожиданно, без всяких оснований, рукопашная схватка. Лидер силинистов, по прозванию, за его мрачную наружность и бас, «Спарафучилло»105, лишился очков, а один студент влез в карету к Силиной, погрозил ей кулаком и крикнул вслед: «И тебе, старуха, достанется». Она мне об этом рассказывала по окончании сезона с неподдельным ужасом. Кстати о «Спарафучилло»; это был канцелярский чиновник местного суда П-ский, не пропускавший буквально ни одного оперного спектакля; в его одинокой и, вероятно, однообразной жизни мелкого чиновника опера, очевидно, была всем смыслом жизни; за 12 руб[лей] в месяц он имел свой клуб, общество, эстетику. Прошло много, много лет, мои сверстники – юные герои галереи, уже лысые, некоторые важные, заседали в первых рядах партера (присяжные поверенные А. А. Кистяковский, А. А. Френкель – театральный поэт и С. И. Горбунов, расстрелянный большевиками, прокурор С. И. Слепушкин и многие другие). Я из любопытства поднялся на галерею; там новая молодежь, для которой фамилии Кошица, Тартакова, Лубковской и проч. мало говорили, и вдруг увидел «Спарафучилло»; я расспросил о нем и узнал, что это завсегдатай галереи. Он и не подозревал, конечно, каким счастьем, каким дорогим воспоминанием о далеком хорошем прошлом было для меня видеть его «на посту». Казалось, вот-вот раздастся его могучий на весь театр бас: «Только за пляску», – слова, которые он неизменно выкрикивал по окончании 2-го акта «Миньон», в котором Лубковская изящно танцевала с зеркальцем; поклонник Филины – Салиной, он всегда старался подчеркнуть, что в вокальном отношении Лубковская равняться с нею не может, а если ей и хлопают, то только за изящество в танцах.

Национальная борьба в оперном театре отличалась, естественно, еще большим озлоблением, причем иногда принимала чрезвычайно юмористический характер. Я сам был свидетелем такой сцены, которая потом рассказывалась в виде анекдота. На второстепенных ролях работал у Прянишникова тенор Борисенко; пел соло в хоре: «Ратаплан» в «Гугенотах» и т. д.; никто на него не обращал внимания, и вдруг в «Паяцах»106, на первом представлении этой оперы он вызвал бурю восторгов исполнением закулисной арии Арлекина; с тех пор он начал выдвигаться и в Казани занимал уже амплуа первого тенора; успех Борисенко в «Паяцах» был столь неожиданный, что, так как содержания оперы большинство из публики еще не знало, некоторые перепутали его с Медведевым, выступавшим в заглавной роли; когда на вызовы вышел Борисенко, один пришедший в экстаз еврей кричал: «Без различия вероисповедания Борисэнко, Борисэнко!» Помню еще, как в «Самсоне»107 Медведев, действительно с большим подъемом проводивший эту партию, привел в такой экстаз евреев, что они вызывали его уже не по фамилии, а просто вопили: «Самсон, наш Самсон»; это вызвало, конечно, соответствующую реакцию со стороны русской партии. Даже весьма солидный, уже немолодой, уравновешенный, ни в каких партиях не принимавший участия блондин Х., не пропускавший ни одного спектакля, в котором выступала Смирнова – у него была какая-то прямо смирновомания, и тот был втянут в борьбу. «Почему вы так нападаете на Медведева, – спокойно обратился он в антракте ко мне, – он все-таки в общем недурно исполняет Самсона, конечно, он бледен по сравнению с Далиллой-Смирновой, но…» Я его вывел из спокойствия, когда провокационно заявил: «Вы так думаете, а вот евреи другого мнения; они говорят, что Смирнова как артистка в подметки не годится Медведеву». Я не узнал флегматичного блондина, лицо его сделалось багровым, он, задыхаясь, несколько раз полувопросительно повторил: «Смирнова… в подметки»; для него это было просто святотатство… и через некоторое время я его видел в центре галереи, среди евреев, разносящим, почти с опасностью для жизни, Медведева; на последнем спектакле хладнокровный блондин, спокойно проведший весь сезон, свистел, ругался и вообще был выбит уже из колеи.

Итак, театр, как и летние наши похождения, помимо серьезного национально-воспитательного его значения, давал выход нашему молодому «буйству», какой-то странной нашей наклонности к чему-то вроде хулиганства, к протесту против тихого мирного течения жизни, к чему-то контрастирующему с унылым однообразием гимназических уроков.

Мы бывали в полном восторге, если удавалось хорошенько взбудоражить полицию или педелей.

В Купеческом собрании, например, на концерте Н. Н. Фигнера я не мог решить, от чего я получил более сильное впечатление – от пения ли этого великого артиста или финальной сцены в вестибюле собрания, где произошло столкновение с приставом величайшего оригинала нашей гимназии, впоследствии нотариуса, Ивана Колоколова. У него был несомненный крупный комический талант; мимика и интонации его были таковы, что пустейшая и глупейшая фраза, какой-нибудь рассказец приобретали в его устах такой юмор, который заставлял смеяться даже самых серьезных людей. В дортуар пансиона он входил иногда взволнованный, огорченный и трагически-комично вопрошал: «Господа, где мой нос?» И весь зал разражался хохотом. А то на каком-нибудь вечере начнет как бы самому себе рассказывать: «Знаете, был господин, в Париже – повиндвинчивает ноги, повиндвинчивает голову (это слово уже с высочайшим пафосом!)… а сам ложится спать», и тому подобный вздор; вокруг него всегда собиралась постепенно толпа слушателей. Гуляя по Крещатику, он любил сзади тихонько взять за руку какого-нибудь незнакомца, и, когда он обернется, зловеще прошептать: «Тише, нас подслушивают!» или, с неопределенным жестом в пространство: «Он одобряет Казерио» (убийцу австрийской императрицы108); от него шарахались, как от сумасшедшего. Однажды уже в университете К[олоколов] явился на практические занятия по политической экономии с громадной связкой всевозможных книг, какие только у него имелись дома; студент Горовой читал какой-то доклад; как он, так и сам профессор Пихно не без уважения посмотрели на К[олоколова] и его книги, предчувствуя в нем сильного оппонента. Во время доклада К[олоколов] нервно перелистывал книги, делал какие-то заметки и по временам так ехидно смотрел на референта, что последний постепенно делался все бледнее и растеряннее. Кончился реферат, профессор почтительно обратился к К[олоколову] с вопросом: «Вам, вероятно, угодно возражать»; последовал громкий с достоинством ответ: «Да»; Горовой побледнел, как стена; К[олоколов] начал с презрительной улыбкой: «Господин Городовой в своем докладе…» Пихно, видя смущение Горового, мягко остановил К[олоколова]: «Фамилия докладчика не Городовой, а Горовой». К[олоколов] снова начал свои возражения, назвав докладчика Городовым. Повторилось это еще раз, К[олоколов] извинился, что он сам не знает, что с ним сегодня, что у него какая-то болезненная рассеянность и т. д. Все это сопровождалось такой мимикой, что аудитория еле удерживалась от смеха; забрав все свои материалы, К[олоколов] деловито исчез.