реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – "Жизнь, ты с целью мне дана!" (Пирогов) (очерк) (страница 13)

18

Пирогов потому так легко решился на предложение, что полагал, будто он для Мойеров свой. Но свой — это совсем не то, что хороший человек и искусный оператор. И все-таки Иван Филиппович думал шесть дней, прежде чем ответил отказом. Для него в чем-то очень важном Пирогов был все-таки свой — ученик, наследник, будущее. Он-то понимал, что теряет: другой зять мог по многим статьям превосходить Пирогова, но Пирогов был единственный. Иван Филиппович отвечал Йирогову, что Катенька давно обещана другому и что он, Мойер, видит в этом другом опору его нынешней жизни и начинаниям.

Пирогов был взбешен отказом: ринулся с пылкими признаниями, с благодарностью дорогому учителю — и на тебе, от ворот поворот. И к тому же другой, и тот, другой, — опора, и еще, должно быть, вычитал, вычувствовал в глубинах, в закоулках Мойерова отказа, между строк ухватил вот это — не свой, эти манжеты, нечистые от операционных столов и анатомических. Отвечая на отказ, как он отчитывает Мойера, учителя, которого только что желал благодарить!

Не получалось у Пирогова с благодарностью тем, кто более других способствовал ему на жизненном поприще. И все же он благодарил их: они обретали вместе с ним вечную жизнь в памяти потомков. Он невзначай записывал их имена в историю.

Через год Пирогов откровенно признается, что в предложении Екатерине Ивановне Мойер сватовства и желания отблагодарить было больше, чем любви, забудет про высокопарное "теперь или никогда", предложит руку и сердце другой, а в старости припомнит не без злорадства, что Мойеровой дочке пришлось подбирать любезные выражения и поздравлять его избранницу, не побоявшуюся "мучителя дерптских собак и кошек". Но по свежему следу он негодовал, сгоряча рвал с теми, кто были ему друзья, кто принес ему в жизни добро, которого он не мог ждать и требовать, но не в силах были принести добро (полно, добро ли?), которого он от них потребовал и пожелал; он торопливо развязывался с придуманной впопыхах любовью, он спешил — судьба между тем, как всегда, когда он казался себе поверженным, готовила для него новую высоту.

Через год он уже в Петербурге: профессор Медикохирургической академии.

В столицу Российской империи он, что называется, на белом коне въезжал.

Для упрочения порядка и благонадежности академия незадолго перед тем была передана в военное ведомство; новые ее властители, государевы генерал-адъютанты и просто генералы, пожелали иметь на кафедре хирургии тридцатилетнего дерптского профессора, о котором общая молва, что первый и единственный; Пирогова позвали на кафедру, с которой уволен в отставку отслуживший положенный срок профессор — Иван Федорович Буш.

Его зовут, а он упирается: при кафедре нет клиники, а он не мыслит преподавания медицины без занятий у постели больного — двадцать две дерптские койки ему дороже чести восходить говоруном на академическую трибуну. Пирогов твердит генералам про клиническое мышление — умение точно определить болезнь, оценить состояние больного, выбрать лечение. Клиническому мышлению — способности подходить к фактам с теорией и одновременно обогащать теорию новыми фактами — невозможно обучить с трибуны: только в госпитальной палате врач убеждается, что одинаковая болезнь не означает одинаковых больных, что одинаковых больных вообще нет — есть люди, страдающие одной болезнью. Он твердит генерал-адъютантам про госпитальную хирургию, сочетающую изучение болезни с изучением больных; он предлагает передать хирургической кафедре академии расположенный поблизости военно-сухопутный госпиталь. Ему нестерпимо хочется заполучить эту громадную каменную казарму, набитую больными, как властителям академии хочется заполучить Пирогова. Предложение Пирогова принято, и он оставляет двадцать две дерптские койки. Теперь у него в сто раз больше — две тысячи!

Он въезжает в столицу победителем на торжественном белом коне.

В аудиторию, где он читает курс хирургии, набивается человек триста, не менее: теснятся на скамьях не одни медики — послушать Пирогова являются студенты других учебных заведений, литераторы, чиновники, военные, художники, инженеры, даже дамы. О нем пишут газеты и журналы, сравнивают его лекции с концертами прославленной итальянки Анжелики Каталани — с божественным пением сравнивают его нецветистую речь о разрезах, швах, гнойных воспалениях и результатах вскрытий. Больные тянутся к нему толпой паломников, точно к чудодейному образу. Кто знает, может быть, в иных семьях дети уже играют "в Пирогова"?..

Его назначают директором Инструментального завода — он соглашается. Он видел за границей тщательно подобранные хирургические наборы Грефе и Лангенбека: инструменты в наборах были сконструированы изобретательно, но эгоистично — это были инструменты только для Грефе и только для Лангенбека. Учителя были довольны, глядя, как он, Пирогов, действует их ножами, щипцами, пинцетами, но он-то понимал, что управился бы еще лучше, будь инструменты для него сподручнее. Теперь он придумывает инструменты, которыми любой хирург сделает операцию хорошо и быстро.

Его просят принять должность консультанта в одной больнице, в другой, в третьей — он соглашается: "Почитая первой и священной обязанностью посвящать мое искусство на службу страждущему человечеству, я готов употребить и остальное от других моих занятий время на исполнение предлагаемой мне должности консультанта по части оперативной хирургии при больницах: Градской, Обуховской и св. Марии Магдалины…" Обуховская больница — для чернорабочих, Мариинская — для неимущих, скоро к ним прибавятся еще Петропавловская и Детская больницы, Максимилиановская лечебница — все заведения бедняцкие, убогие, про них говорили, что-де умер ли там больной от кровотечения, от чахотки, от гангрены, лишь бы умер; там всякое дело вдесятеро тяжелее, каждый шаг — самоотвержение и отчаяние: зачем ему? А он соглашается, "почитая первой и священной обязанностью…".

Да, это не Дерпт с двадцатью двумя кроватями: один час — лекция, один час — упражнения на трупах, полтора часа — поликлиника, и все под рукой. Он начинает затемно и кончает впотьмах, если ночи не белые. Кареты четверней он так и не завел — нанимает извозчика, торгуется немилосердно, концы далеки, а он к тому же торопит, чтоб ехать быстрее. Он спешит с одной стороны города на другую, с острова на остров; во время ледохода, когда по зимней реке уже не проехать, а понтонные мосты еще не наведены, он, спрямляя путь, пробирается с отчаянным перевозчиком на лодке между льдинами. Тяжелые глыбы наползают одна на другую, трещат, ломаясь, переворачиваются в воде, стучат, шаркают по бортам лодки, того гляди пробьют, раздавят, — зачем ему?..

Утренние его обходы в госпитале — что триумфальный марш или архиерейский выход: сам впереди, следом десять фельдшеров со свечами и полотенцами через плечо, врачи, студенты, служители. Шарканье ног по гулким коридорам отдается в чутких его ушах поступью наступающей армии, звяканье медных тазов и чайников для обмывания ран гудит колокольным звоном. Вот только сам архиерей сложением жидковат, а для триумфального марша шаг легок и порывист.

Но вспомнишь ли о победном, белом коне, шествуя долгим холодным коридором, отделенным от улицы дощатой стеной, зимой насквозь промерзшей, а летом отсыревшей? Вспомнишь ли о победах, поверишь ли в победы, вступая в душную, грязную палату — в каждой шестьдесят, семьдесят, а то и сотня кроватей, почувствуешь ли себя триумфатором среди стонов и бреда, вдохнув воздух, напитанный запахом гноя, гнили, кислой пищи, отхожих мест?.. В первый день по вступлении в должность Пирогов увидел в госпитале молодых солдат-гвардейцев, которым гангрена разрушила всю брюшную стенку. Победителю далеко до победы…

Он, право, охотно отдал бы горячие овации трехсот прибежавших к нему на лекцию господ за горячий суп для трехсот больных — чтобы каждому полную тарелку; из газетных восхвалений и благодарностей шубу не сошьешь — сшить бы взамен сотню-другую новых простынь и рубах — куда там! Госпитальные начальники крадут в открытую: казенные продукты везут к ним на дом подводами, больные голодают; от доброго винца, дюжинами бутылок взятого на казенные денежки, глаза блестят, краснеют щеки мерзавцев-начальников, больные лежат без питья, с пересохшими губами, сосут от жажды сухую ложку; казенные дрова сгорают в печах начальнических квартир, больных колотит от холода. Аптекари не золотниками — фунтами сбывают лекарство на сторону, больным и простейших средств не достается или достаются подделки — бычья желчь вместо хинина, прогорклое масло вместо рыбьего жира, разведенная зола вместо болеутоляющего. Госпитальные начальники выговаривают профессору Пирогову, что много лекарств тратит, предписывают бумагой "приостановить употребление" йодной настойки — слишком много издержал, пишут на него жалобы, что не в свои дела лезет: ему не мешают резать да шить, пусть и он не сует нос в суповые котлы, не приказывает служителям доставлять для отопления палат дрова со склада!

На белом коне восседая и снисходительно оглядывая окрестности, тут все проиграешь, тут надо пёхом да потом, надо драться в каждой траншее, на каждом повороте коридора, в каждой палате, у каждой койки. Вон и Гоголь пишет, что в России всякое звание и место требуют богатырства, что слишком много любителей бросить бревно под ноги идущему человеку. Пирогову бросали под ноги бревна, когда он шел побеждать смерть.