реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – "Жизнь, ты с целью мне дана!" (Пирогов) (очерк) (страница 12)

18

Любопытно: едва оказавшись в Париже, он поспешил к известному профессору хирургии и анатомии Вельпо и застал его за чтением "Хирургической анатомии артериальных стволов и фасций"…

Из пироговских "Анналов" — описание ампутации ноги: "Были сделаны два боковых разреза, чтобы можно было отвернуть кожу. У границы отвернутой кожи мышцы перерезаны двумя сильными сечениями и кость перепилена. Длительность операции — 1 минута 30 секунд… Во время операции и наложения повязки больной то и дело впадал в глубокий обморок, который преодолевался холодным опрыскиванием лица и груди, втиранием под носом нюхательной соли и небольшими дозами винного напитка… Больной просил соленого огурца и получил ломтик…"

"Анналы" дерптской хирургической клиники — рассказ о работе Пирогова-хирурга. Двести пятьдесят историй болезней показывают размах этой работы, а ведь эти двести пятьдесят — лишь известная часть того, что им сделано. В хирургической клинике Дерптского университета было всего двадцать две койки. За два года перед избранием Пирогова на кафедру здесь было произведено девяносто крупных операций. За первые два года своей работы Пирогов сделал триста двадцать шесть!

Из записей Пирогова:

"Вот я, наконец, профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической. Один, нет другого.

Это значило, что я один должен был: 1) держать клинику и поликлинику, по малой мере 2 1/2 — 3 часа в день; 2) читать полный курс теоретической хирургии — 1 час в день; 3) оперативную хирургию и упражнения на трупах — 1 час в день; 4) офтальмологию и глазную клинику — 1 час в день; итого — 6 часов в день.

Но шести часов почти никогда не хватало; клиника и поликлиника брали гораздо более времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 часов, и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовления к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной мною монографии…"

На любовь времени не остается и — что еще важнее — места в сердце. Сердце он безраздельно отдал науке, а с любовью умничает. Тридцать лет, мол, не шутка, много ли еще осталось, а он не изведал настоящей любви: пора, пора, одинокая старость не за горами! Иногда он пробует приглядеться к какой-нибудь из знакомых девиц, пробует представить себе ее в роли подруги жизни, но раздумывать о таком некогда: восемь часов в сутки — лекции и клиника, восемь — собственные занятия и опыты, восемь — отдых, вот в эти восемь, возвратясь уже почти без сил из лазарета или из морга, он начинает мечтать о дорогом друге, о женской ласке, о слиянии душ и понимании с полуслова. Но усталость берет свое, он забирается под одеяло и задувает свечу. В темноте пытается припомнить то или другое виденное где-либо девичье лицо, но тут, как назло, оттесняя прелестные образы, упрямо лезут в голову мысли о завтрашней операции; он засыпает, думая о некоторых неудобствах широкого листовидного ампутационного ножа, с помощью которого мышцы рассекаются наклонно к кости.

…В феврале 1840 года он был приглашен для операции в Тульскую губернию, оттуда рукой подать до Орловской, где в своем имении коротал раннюю старость Мойер, — Пирогов решил навестить учителя.

Февраль стоял не солнечный, но теплый: воздух напоен был влагой, снег потемнел, набух, сквозь него проступили желтые пятна земли и навоза, санные колеи отливали сталью. Иван Филиппович в пятнистой телячьей дошке, в валеных сапогах, подшитых кожей, водил ученика на скотный двор, показывал четырех особенной породы коров, выписанных из Голландии, огромную свиноматку, лежавшую на боку в чисто прибранном загоне и похожую на чудовищную выброшенную на берег рыбу, показывал стоявшие под навесом машины для разбрасывания удобрений, для резки ботвы, также полученные из-за границы, говорил о видах на урожай, хлебных ценах, ярмарках, но синие его глаза за стеклышками оправленных серебряной проволочкой очков оставались тусклы и холодны, как взмокший снег под ногами. Вечером пили чай в зальце, подали на стол бисквит, такой же, что и прежде; Пирогов ковырнул свой кусок ложечкой, тотчас наткнулся на продолговатый боб; теща, Екатерина Афанасьевна, объяснила, что теперь они боб в пирог не запекают, нынче положили по старой памяти для него, для Николая Ивановича, и надо же, сразу ему и достался. Пирогов улыбнулся, покивал благодарно, отложил боб на край тарелки — он был занят разговором, увлеченно рассказывал учителю о придуманной им операции ахиллова сухожилья для лечения косолапости. Екатерина Афанасьевна отметила про себя, что сюртук на Пирогове добротный, темно-коричневый с бархатным воротом, манжеты, однако, по-прежнему обтрепаны и нечисты. Катенька, белоснежка, вышла к столу, кутаясь в серый пуховый платок, по-деревенски, как она объявила; Пирогов изумился — он все держал в памяти девочку, барышню с худыми плечиками, а Катенька хоть по-прежнему тонка в кости, однако и обликом и повадкой уже совсем женщина (он прикинул в уме — двадцать годков, и, не сдержавшись, даже хмыкнул вслух). Катенька что-то спрашивала о дерптских подругах, о которых знала больше, чем он, переписываясь с ними, сказала о Москве, куда собираются на масленицу, о тамошних гуляньях и балах. Пирогов слушал ее с пятое на десятое, торопясь поведать Ивану Филипповичу о литотрипсии — камнедроблении, совершаемом прямо в пузыре и все чаще заменяющем теперь оперативное извлечение камней — литотомию. Иван Филиппович слушал внимательно, иногда переспрашивал, улыбнулся, когда Пирогов, схватив его за руку, показал, как хирург с ассистентом фиксируют введенный в пузырь инструмент, но глаза за стеклышками очков оставались холодны. Катенька скоро ушла к себе, сославшись на головную боль, — видно, плохо протопили печь, угорела. Музыки в тот вечер не было: фортепьяно незаметно притулилось в углу зальца, обтянутое серым холщовым чехлом.

На обратном пути из Москвы Пирогов послал Мойерам письмо, в котором просил руки Екатерины Ивановны — Катеньки.

Поэт сказал, что слова "Я вас люблю" много сильнее, чем "Я вас очень люблю". Одно лишнее слово лишает признание мощной, убедительной искренности. В письме Пирогова сотни, тысячи лишних слов! И ведь понимал! "Фразы и чувства, — писал он, — две противные стихии", — и все лепил, лепил одна к одной фразы, топя в них чувства, в которые, впрочем, трудно поверить.

Какой невыносимый, выспренний слог! Быть, а не казаться! Да в этом письме ничего не есть, все кажется! Ему кажется! Не лгал, конечно, надумал, намечтал любовь, будущее счастье в сладких дремах, укачанный удобным возком на гладкой зимней дороге. Ему казалось, любовь была, а она казалась. Даже для его века, когда каждый приказчик умел по заведенным образцам писать любовные письма, в пироговских фразах такой перебор, что читать их тяжко: "она или никто, теперь или никогда, — вот что говорит заветный голос сердца", или — "хладнокровные руки, проникавшие доселе с железом бестрепетно к сокровеннейшим источникам жизни, дрожат теперь от какого-то сокровенного чувства и скользят по бумаге, влекомые голосом сердца", или вместо Екатерины Ивановны — "милый Ангел" (с прописным А). Так ли он писал, когда истинно любил? В "Анналах Дерптской клиники", в "Хирургической анатомии" нет ни слова лишнего, тем более лишней фразы, — там только чувство! Все письмо его — с первой фразы — сплошное умствование: он рассуждает о тайной связи нашего душевного микрокосмоса и непознанных сил вселенной, "приводящих в движение мириады миров" — он и здесь про звезды! — о "переменах, которые за несколько часов, за несколько мгновений до их появления казались нам невозможными". Он рассматривает женитьбу на Екатерине Ивановне, "милом Ангеле", как возможную награду за "самоотвержение, с которым посвятил са-мые приятные мгновения жизни науке и человечеству". Он, кажется, полагал к тому же, что, женясь на Катеньке, отблагодарит учителя за многое добро, как бы завершит отношения с ним и его семейством. В старости он над этим письмом посмеется — длинное, сентиментальное и довольно глупое; но, отправляя, он, похоже, гордился, что с такой подробностью изложил "ход своих идей об одной из важнейших проблем жизни". Он только ни разу не спросил в письме, любит ли его "милый Ангел". Правда, по словам его, сейчас он и не желал ее любви: она полюбит его после, когда поймет его направление в жизни и в науке. Впрочем, предложение было сделано по правилам того времени.

Письмо Пирогова, видимо, было для Мойеров точно гром среди ясного неба. И все-таки Иван Филиппович шесть дней не выходил из кабинета, обдумывал предложение великого ученика. Катенька сообщала потом знакомой, что провела "шесть ужасных дней": Пирогов "всегда был ей безразличен". Она, пожалуй, кривит душой — Пирогов был ей неприятен; она объясняла, почти не шутя: "Жене Пирогова надо опасаться, что он будет делать эксперименты над нею" — и это больше, нежели безразличие. Жуковский, прослышав о событиях, послал сердечным друзьям паническое письмо: "Да, что это еще вы пишете мне о Пирогове? Шутка или нет? Надеюсь, что шутка. Неужели в самом деле возьметесь вы предлагать, его? Он, может быть, и прекрасный человек и искусный оператор, но как жених он противен". Тут важное слово сказано.