реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 46)

18

Верещагин вспоминает: «В 1883 году я выбрал наконец время для этого злополучного портрета и приехал в мастерскую Крамского. Первый сеанс затянулся страшно долго; огонь в камине давно уже погас и в мастерской сделалось холодно, а Крамской все просил посидеть еще, «еще немножко», «еще четверть часика», «минуточку»! Я страшно продрог и лишь добрался до гостиницы, как меня схватил сильнейший припадок азиатской лихорадки… Когда после нескольких дней болезни я случайно встретился с Крамским и рассказал о том, что случилось, он, кажется, даже не поверил и, по обыкновению, пустился рассуждать о влиянии тепла и холода на организм… – даже досада меня взяла! Вскоре он написал мне, прося привезти несколько индийских вещей, индийский ковер, если можно, так как намеревался-де представить меня на индийском фоне, с пледом на руке и проч. – очевидно, он сам был заинтересован и меня хотел заинтересовать портретом. Но я решил, что больше калачом меня не заманишь, и не поехал вовсе. Тут мой Крамской рассердился по всем правилам: и невежа-то я, и обманщик, и мазилка-то я…»

Верещагин не заинтересовался портретом, ему времени жалко, неохота мерзнуть, неохота везти в мастерскую ковер; для Крамского же этот портрет менее всего «посадил – написал»: для него этот портрет – мысли мучительные и заветные, боль душевная, стремление осознать мир и время, в которых живет, он полжизни своей должен положить в этот портрет. Хорошо, что портрет «оборвался», неокончен: портрет вынашивается долго, наверно – слишком долго, он почти обязан оказаться рассудочным, но первый взгляд портретиста на сидящего перед ним человека, когда холст поставлен наконец на мольберт, – совсем не то, что лицезрение и осмысление того же человека на протяжении лет и десятилетий. На следующем сеансе вместе с индийским ковром и пледом могли попасть в портрет мысли сформулированные – выводы, под натиском рассудка постижение натуры могло уйти с холста. Первый взволнованный взгляд портретиста, когда чистый холст напряженно ждет быстрого шуршащего движения уголька, свежего и сочного касания кисти, этот первый взгляд подчас равносилен открытию. Внешнее («контур»), «публицистическое и рассудочное» странно отсутствует в портрете Верещагина, «оборванном» после первого сеанса. Размах, неуемность, резкость (самые, кажется, что ни на есть верещагинские черты) уступили место интимному, мягкому, задушевному (по форме – «пятну», силуэту, округло-интимному, даже уютному). «Сверхчеловек», или «надчеловек» – задумчив, лиричен; линии (как и черты лица) плавны. Пронзительные, зоркие (верещагинские) глаза не жалят зрителя, не манят и не пугают отчаянной решимостью – взгляд печально сосредоточен, обращен в себя. «Человек новой геологической формации» – задумчивый, усталый человек. Неоконченный портрет Верещагина закончен. (Репин потом заявит страстно: «Превосходно написанная голова! Редкость! Какое счастье, что она осталась неоконченной!»)

Драма человеческого сердца. «Встреча войск»

И не потому ли хочется что-нибудь найти ласковое в искусстве, что родной матери нет, нет того Бога, около которого могла бы собраться семья.

В самом начале 1879 года Крамской исполнил небольшой рисунок «Встреча войск». Ярко освещенная улица, солнцем и празднеством ярко освещенная, флаги, гирлянды, под триумфальной аркой торжественно проходят полки, а на балконе, повисшем над улицей, как бы парящем над ней в лучах праздничного света, стоят дети, мальчик в перепоясанной русской рубашечке, девочка в длинном светлом переднике, в «выходных» высоких ботинках и – на руках у принаряженной кормилицы – совсем малое дитя. Всеми порывами души, всеми мыслёнками своими устремлены дети туда, вниз, вдаль, к триумфальной арке, где веселым (слегка раскачиваясь) шагом победителей отбивают, не жалея подметок, по мостовой солдаты (даже малыш на руках у кормилицы словно понимает что-то, вроде бы машет ручкой проходящим колоннам, так и светится радостно). Праздничная улица, праздничные дети на балконе, а в сумраке комнаты, беззвучно, чтобы праздника не потревожить, рыдает в кресле женщина в черном вдовьем платье; для нее в праздник горе острее, непоправимее.

Из Москвы, куда послал Крамской рисунок (для опубликования в альбоме), приходит взволнованный отклик Репина: «Сейчас получил ваш рисунок: развернул… и… у меня слезы к горлу подступили… Как это сильно и как поэтически сказано…»

Впечатление Репина особенно глубоко и неожиданно: он лишь недавно исполнил акварелью тот же сюжет, встречу войск, но его встреча войск – народный праздник; рисунок Крамского не о празднике – у Крамского еще дети на балконе и женщина в комнате…

Репин не одинок в своей оценке – днем позже Поленов из Москвы пишет Крамскому, как приняли «Встречу войск» собратья-художники: «Видел вчера ваш рисунок… Сильное впечатление он произвел на всех; очень хорошо взято событие, так глубоко, что неожиданно захватывает… Когда Репин открыл рисунок – все смолкло, и так почти час все находились под тихим, грустным настроением».

«Сильно», «глубоко», «неожиданно», «захватывает» – в этих словах слито профессиональное и гражданское отношение к рисунку Крамского, к тому, что он изобразил и как изобразил.

«Встреча войск» – единственный отклик Крамского на русско-турецкую войну 1877–1878 годов, трагический отклик на войну, с самого начала трагически воспринятую, даже еще до начала ее (жгучая душевная боль от известий о резне на Балканах, от понимания игры цивилизованных держав тысячами человеческих жизней, от горестных раздумий о видах правительства и воле народа от ощущения неправедности и обманности «прогресса»), «Встреча войск» – единственный и трагический отклик Крамского на войну, уложившуюся (и это для развития замысла крайне важно) между двумя личными трагедиями, между двумя детскими смертями: незадолго до начала войны у Крамского умер сын Марк, а вскоре после окончания ее (и через полтора месяца примерно после рисунка «Встреча войск») умер и другой маленький сынок – Иван.

В рисунке «Встреча войск» – войска это «фон», «задний план», и торжественная встреча – «задний план»; главное в рисунке (тоже ведь встреча войск) – эти стоящие спиной к зрителю детишки на балконе (в спинах такая обреченность, что сердце щемит и не отпускает), главная в нем – женщина в черном, которая плачет тихо и безнадежно и всегда будет плакать, покуда возвращаются домой войска и не возвращаются солдаты.

Рисунок «Встреча войск» прозвучал среди работ Крамского сильно и неожиданно не потому только, что отвечал настроению определенной части общества и исполнен хорошо: в нем выявились раздумья Крамского об искусстве, о Верещагине в частности, в нем обнаружился ключик к пониманию споров об искусстве, о Верещагине, которые вел Крамской. Рисунок как бы противостоит творческой системе Верещагина, его принципу отбора и характеру подачи материала; Крамской не на примере данного рисунка, а на примерах искусства вообще неустанно подчеркивает это «противостояние» – противостояние «публицистического и рассудочного» ума «искреннему и сердечному чувству». В размышлениях Крамского безусловно содержится зерно истины, в спорах о Верещагине (и – косвенно – с Верещагиным) выявляется личность Крамского, определяются его творческие устремления, но споры обострены злободневностью поднятых вопросов, полемическим задором. Даже современники чувствовали рассудочность многих «сердечных» работ Крамского и не могли скинуть со счета своеобразную, для Крамского неприемлемую сердечность рассудочных, публицистических полотен Верещагина. Не случайно ни разногласия, ни «противостояния» во взглядах не помешали современникам и потомкам ставить рядом имена Крамского и Верещагина, относить обоих художников к одному лагерю. Не случайно в сердечно, на одном дыхании написанном Крамским портрете Верещагина как бы само по себе обнаружилось душевное согласие художника и натуры, никак не «противостояние» их.

Но теории Крамского действительно противостоят практике Верещагина, и споры, которые ведет Крамской с восхищенными современниками возле полотен Верещагина поистине ожесточенны. Рисунок «Встреча войск», скорее всего – неосознанно, конечно, – часть спора, творческий довод в нем.

Верещагин привез с театра русско-турецкой войны серию огромных полотен, обличительных, гневных – «вопиющих» – и, по мнению Крамского, торопливо (лишь бы высказаться скорее), небрежно, слишком «внешне» исполненных. Крамской не ездил на войну, как Верещагин, не участвовал в вылазках передового казачьего отряда, не взрывал турецкий броненосец, не был ранен, он не видел и не написал (а, может, увидел бы и тоже не написал) погибших, засыпанных снегом в чистом поле, и живых (полуживых), засыпаемых снегом в холодных траншеях, изображение трагедии не по нему, он неизменно жаждет, чтобы в картине бился, содрогался «маленький комок мяса, именуемый сердцем», – сердце и делает картину искусством «высшего рода»: «Человечество всегда дорожило теми художественными произведениями, где с возможной полнотой выражена драма человеческого сердца или, просто, внутренний характер человека». Не на бескрайних заснеженных полях сражений, не на уходящих в небо горных перевалах – в сумрачном уголке какой-то петербургской квартиры услышал Крамской горячее содрогание страдающего сердца, приметил среди праздника в черное одетую женщину, может быть, одну нечаянную слезу ее приметил, но эта слеза все пересиливает, все перевешивает: в ней не только сверкающее ликование улицы и эти дети на балконе, как не только поле под Плевной, траншеи Шипки, штурм Никополя – в ней вечная драма человеческого, женского сердца, вечная и бесконечная, с тех пор как земля стоит, встреча войск (зияние, черный провал, невосполнимая пустота в колоннах победителей).