Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 44)
Превращения. Портреты и картины
Петь захотела душа, как тела изменяются в виды
Новые…
Верещагин
Души изменчивой приметы Переносить на полотно.
Петербург, март семьдесят четвертого – выставка туркестанских картин Верещагина. Толпы у здания министерства внутренних дел, где вывешены полотна, толпы на улице, в подъезде, на широкой лестнице; люди ждут часами, чтобы с улицы пробиться в подъезд, чтобы шагнуть вверх по лестнице. Уходят в поту, истерзанные, так и не проникнув в святая святых, и назавтра – снова сюда, и послезавтра, и на третий день, и вот наконец счастливец переступает порог и взору его открывается Средняя Азия. Залитая солнцем Средняя Азия – знойное небо, знойные пески, гробницы и минареты, изукрашенные миражным небесно-песочным орнаментом, странная неподвижность поз, смуглота выразительно-непроницаемых лиц, расчетливая леность движений. Залитая кровью Средняя Азия – небо, помутневшее от взвихренного копытами песка, отрубленные головы на частоколе вокруг гробниц и минаретов, резкие движения рубящих всадников, искаженные смертным боем лица, забытый в горючих песках раненый русский солдатик и «Апофеоз войны» – пирамида из черепов посреди выжженной солнцем пустыни (надпись на раме:
Крамской что ни день на выставке – захвачен единой и важной идеей, пронизывающей картины, подавлен кипучей энергией художника, поглощен его мастерством: «Верещагин – явление, высоко поднимающее дух русского человека», «я не знаю, есть ли в настоящее время художник, ему равный». Крамского распирает желание высказываться, обмениваться мнениями, откровенничать, ему просто разговоров мало, он
Третьяков из Москвы тормошит письмами, просит способствовать приобретению туркестанской коллекции. Верещагин наконец появляется у Крамского: лицо бледное, как бы слоновой кости, огромный, прекрасно сформованный лоб, увеличенный начинающейся лысиной; орлиный нос, пронзительные, с какой-то отчаянностью глаза, тонкие подвижные губы, окладистая борода; движения быстры, решительны – резки и ловки одновременно. Разговор короткий – Верещагину некогда: отправляется в путешествие. Куда? С усмешкой (обидной: вам, дескать, сударь, и до Москвы дальний путь, а какой-нибудь Тифлис – край света), тонким металлическим голосом (неожиданно тонким при громадности и мужественности фигуры) выкрикивает (даже в глазах мелькает от его выкриков): Амур, Япония, Китай, Тибет, Индия… Коротко благодарит за участие в судьбах коллекции и, начальнически откинувшись, благосклонно хвалит портрет Шишкина на лесной поляне: «Бес-по-до-бен». Визгливо засмеялся: «Чтобы не сочли за иронию, прибавлю – пре-вос-хо-ден». Повернулся круто и исчез, – только ветром в лицо ударило и словно бы дымком дохнуло.
Петербург взбудоражен Верещагиным. Генерал Кауфман, «главный начальник Туркестана», другие генералы, рангом повыше и рангом пониже, двинулись в наступление на художника – что ж это за война такая на его картинах? Где, к примеру, марши, где смотры на походе, где запланированная штабом передислокация войск? Где удары в лоб? Обходы? Охваты? Где победное преследование неприятеля? Что за война такая: окруженный русский отряд – горстка истекающих кровью людей, смертельно раненный – усатое мужицкое лицо, пальцы, судорожно сжимающие кровавую рану на груди (все кончено, а он еще бежит, движимый чудовищной инерцией, навстречу неприятелю), забытый на поле боя солдат, отрубленные головы и куча черепов («всем великим завоевателям») – что за война?.. Да Верещагин пятнает славу русского оружия! Низкопоклонники и дельцы называют его изменником, холуи и клеветники обвиняют в клевете, иноземцы, состоящие на царской службе, упрекают в отсутствии патриотизма Верещагин снял с выставки и сжег три лучшие картины – не с шашкой же ему по петербургским проспектам в атаку на клеветников: пусть знают люди, те, кто с утра до вечера у входа на выставку – два, три дня, только бы попасть, увидеть, – пусть знают, как генералы убивают искусство! Изрезал, изрубил, сжег – «Забытого», любимого, изрубил, сжег: «Я дал плюху этим господам!»
Однако каков Верещагин! Три картины! Откуда в нем эта свобода поступков, это «все дозволено»? Почему он заставляет сердце колотиться чаще и почему, как подумаешь о нем, в сердце будто стальная пружина? Непонятный, пугающий… Ах, встретиться бы, да не этак «Здравствуйте – до свидания», «сударь – милостивый государь», – свидеться бы душевно, за чайком, потолковать откровенно: «Василий Васильевич – Иван Николаевич», проникнуть. Где там! Стасов сказывает, и написать-то некуда: умчал Верещагин, спешит, до самой Индии без остановок.
Верещагин – в Индию (и думать позабыл!), а Крамской позабыть, вытряхнуть его из себя не в силах – без холста, без кистей и красок, сам того не ведая, пишет портрет Верещагина. Он заходит на выставку – шутка ли, около трехсот номеров!
Крамской бродит по выставке, старается самого Верещагина
Академия всполошилась от успеха верещагинской выставки, вознамерилась почтить (купить?) художника профессорским званием; Верещагин из Бомбея (!) отвечает через газеты, хлестко – как пощечину отвесил: «Известясь о том, что императорская Академия художеств произвела меня в профессоры, я, считая все чины и отличия в искусстве вредными, начисто отказываюсь от этого звания». И снова генералы идут походом на Верещагина, теперь от искусства генералы, – клевещут, спрятавшись трусливо как за спину, за подпись
Крамской тут как тут («специальность», «дело настоящее» – «борьба с партией мне противной»): «Одно, чего я от всего моего сердца желал бы, это принять хоть какое-либо участие и долю в неприятностях по поводу Верещагина». Он сочиняет и печатает заявление от имени русских художников против Тютрюмова (читай: против Академии), в защиту Верещагина; страдает – даже в такой момент среди художников нет единодушной готовности тотчас и вместе дать Академии бой (после смерти Крамского в бумагах его найдут отрывок «Вечер между художниками», датированный тем же числом, что газета с тютрюмовским пасквилем, отрывок-диалог – художники беседуют, спорят, вместо того чтобы подняться на борьбу «с противной партией»; горькая ремарка под занавес: «Звуки ножей и тарелок заглушают разговор окончательно, а жаль…»).