реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 30)

18

Крамской напишет Веру Николаевну несколько лет спустя, в 1879 году, в том же самом любимом Кунцеве, которое перестанет быть фоном и станет чувством. Семейство Крамских «поселится на даче неподалеку от Третьяковых. Удивительно «домашний» рисунок Крамского «Вечер на даче»: перед домом стол с самоваром, белая скатерть уютно озарена теплым светом лампы, прикрытой абажуром, цепочка фонариков, освещающих сад, гигантские шаги, на которых резвятся дети, – идиллия. Близость семейная, совместное отдохновение, серьезные разговоры и неизбежная семейственная, застольная болтовня – вот когда Иван Николаевич наберется душевного тепла, нужного, чтобы написать портрет. «Домашность» явится в замысле: привлекательная обыкновенностью женщина в темном платье с широким белым воротником и манжетами спокойно сидит в кресле – да, позирует, но очень естественно, для дорогого Ивана Николаевича; это их дружеское, семейное дело – портрет мужу и детям; образ раскрыт без фамильярности, но в нем есть красивая простота «домашнего», примеченная у старых мастеров. Позади Веры Николаевны поставлены «ширмы, служившие темным фоном, а также защищавшие ее от сквозняка», уже в этом двойном назначении ширм – ненарочитость обстановки, в которой пишется портрет и которая не может не перейти в него.

В конце того же 1879 года между Крамским и Третьяковым – первая размолвка, более глубокая, более знаменательная, чем внешне кажется. Третьяков узнает, что Крамской согласился исполнить для одного заказчика портрет с фотографии, и пишет без обиняков: «Вы в Москве мне говорили, что более писать с фотографии ни за что не будете, и я вас уговаривал, как исключение, еще сделать только один – Иванова… С фотографии на вас лежит еще священная обязанность сделать портрет Никитина…»[10] Третьяков интересуется также, правда ли, что Крамской (при его вечной нужде в деньгах) написал несколько «даровых» портретов – «это мне нужно знать собственно для моего дела».

Крамской взбешен, именно вот этим «нужно знать для моего дела» взбешен: «Позвольте, Павел Михайлович, я ведь мог бы вам не отвечать…»

Бунт человека зависимого, оскорбленное самолюбие художника продающегося (и словно бы пойманного на том) – вот что бьет через край в дышащем яростью письме.

Да, он продает свой труд, свой талант, продается, – но Третьякову ли, который всегда имел возможность не изменять принятому решению, судить его!.. Заказной художник жаждет отделаться от заказов, ибо до боли в сердце чувствует, как то, для чего он рожден, уплывает из рук… «Священные обязанности» (перед Третьяковым – «обязанности», для Третьякова – «священные») иной раз могут и подождать… Что же до портретов «даровых» – тут уж не Третьякова, тут его, Крамского, дело: есть люди, капитал которых искреннее, не отягощенное ничем к нему расположение и оценка его работ…

Зависимость от ближнего: как бы любовно ни сложились отношения, не бывает, чтобы не жгла она сердце, не оскорбляла, не душила по ночам яростью (днем – от людей и от себя скрываемой)…

Несколькими месяцами раньше Третьяков просил Крамского продать ему портрет Софьи Николаевны. Просил почтительно: «Мы оба стоим на такой ноге с русским искусством, что всякая неловкость должна отбрасываться». Просил почетно: «Я находил бы его в своей коллекции ваших работ необходимым». Крамской ответил как никогда коротко и ясно: «Портрет С. Н. должен остаться детям. Если они после моей смерти его продадут, их дело; а мне нельзя, как бы нужно денег ни было». И умница Третьяков почувствовал потаенный смысл ответа: «Преклоняюсь перед вашим глубокоуважаемым решением. Я уверен, что предложение мое вы никак не сочли за обиду, за отношение могущего все купить к художнику, могущему продать каждое свое произведение».

Когда, заминая размолвку, Третьяков душевно и обстоятельно отвечает на яростное послание, Крамской несколько дней напряженно молчит: страдая и отчаиваясь, он запоем читает только что увидевшие свет письма художника Александра Иванова…

Лев Толстой

Мне кажется, что описать человека собственно нельзя; но можно описать, как он на меня подействовал.

Летом 1873 года Иван Николаевич Крамской живет на даче в Козловке-Засеке, близ Тулы. Выбрались тремя семьями – Крамские, Шишкины, Савицкие; разместились в старой усадьбе. Заброшенная усадьба приходила понемногу в упадок; трехэтажный каменный дом, в котором хозяева не жили и который от неухоженности, сырости и холодов ветшал понемногу, сдавали внаем по комнатам (всего в доме четырнадцать комнат). Заросшие аллеи, водяная мельница с замшелой плотиной, старый, покрытый зеленью пруд – все след былого, воспоминание, но выйдешь из усадьбы, спустишься в лощину – и тотчас окружит тебя могучий, сказочный лес; столетние дубы неподвижно чернеют, тонко, беспокойно шелестят осины, дорога, прорезанная черной, глубокой рытвиной, круто берет вверх; сумерки, солнце скрылось за черной стеной деревьев, только одно облачко, будто перышко лебединое, горит высоко над лесом. Вечность… Ветка хрустнула, снова явственно потрескивает под ногами валежник; чей-то крепкий шаг – вот-вот выйдет навстречу, как сто, двести, и тысячу, и бесконечно сколько лет назад, удалой добрый молодец… «Здравия желаем, ваше благородие» – с боковой, спрятанной от незнающего глаза тропинки вынырнул на дорогу мельник, старик хитрый и, по слухам, быстро разбогатевший; острые темные – не разглядишь зрачков – глаза глубоко притаились за мохнатыми седыми бровями, потрепанный зипун едва сходится на сытом пузе…

Савицкий в лес не ходит – каждое утро тащится с этюдником к полотну железной дороги писать землекопов-ремонтников. Что и говорить, тема современная: сквозь сказочные леса, через поля бескрайние, привыкшие лишь к шелесту высоких трав и нежной песне тающего в небе жаворонка, тянет по всей России свои линии «железка», шипит, ухает, гудит, проносясь, «машина», обволакивает серым липким паром придорожные кусты.

Крамской стал было писать акварелью утлые землянки ремонтных рабочих, но больше влечет его с Шишкиным в лес; шутит: «Боюсь, как бы ни сделаться совсем пейзажистом…»

В нескольких верстах от Козловки-Засеки живет в своем имении человек, про которого близкие говорят, что у него «зрение пейзажиста», хотя он никогда кисти в руки не берет. Но он с пылким постоянством любит здешние места и, гуляя, вдруг останавливается, всякий раз заново пораженный красотой открывшегося ему вида.

С прогулки человек приносит домой цветок орешника, багряный кленовый лист, серьги бересклета. Человек этот – Лев Николаевич Толстой, живет он недалеко: из Ясной Поляны ездят на станцию в Козловку встречать гостей…

Крамской приехал в Тульскую губернию не пейзажи писать – его привела сюда мысль о картине, которую он называл «Осмотр старого барского дома». Мысль о картине захватила его давно – продажа родового дома, и, наверно, снятая под дачу усадьба показалась ему сначала подходящей натурой. Но в Козловке-Засеке замысел меняется – действие картины переносится в помещение. В доме, на первом этаже, где от сырости жить уже нельзя, Крамской набросал карандашом угол комнаты с обрушившимся потолком и отворенной в глубину дверью, на стене намечены прямоугольники фамильных портретов. Он жалуется Третьякову: «Нужны такие детали, которые только могут быть в доме, где не жили около двадцати лет. А где этакую штуку сыщешь? Ну, что будет».

Понемногу перед взором внутренним прорисовывается, «что будет»: «Сюжет заключается в том, что старый породистый барин, холостяк, приезжает в свое родовое имение после долгого, очень долгого времени и находит усадьбу в развалинах: потолок обрушился в одном месте, везде паутина и плесень, по стенам ряд портретов предков. Ведут его под руки две личности женского пола – иностранки сомнительного вида. За ним покупатель – толстый купец, которому развалина-дворецкий сообщает, что вот, мол, это дедушка его сиятельства, вот это бабушка, а это такой-то и т. д., а тот его и не слушает и занят, напротив, рассматриванием потолка, зрелища гораздо более интересного. Вся процессия остановилась, потому что сельский староста никак не может отпереть следующую комнату». Появляется рисунок – все, правда, общо, одним наброском, контуром, но довольно точно соответствует описанию: и его сиятельство едва переставляет ноги, и две сомнительные дамы по бокам, и еще какие-то лица – «процессия» но изменение – важнейшее – купец, будущий владелец, который, кстати, и проработан наиболее четко (несколько выразительных штрихов лица, пыльник до полу, высокий картуз, сапоги), будто навязчивая мысль художника задержала карандаш его именно на этой фигуре, – купец на рисунке, властно оглядывая помещение, шествует хозяином, впереди.

Наконец, последний, тоже неоконченный вариант – маслом: гостиная в заброшенной усадьбе, в окна, впервые за много лет освобожденные от ставен или тяжелых глухих портьер, ворвалось солнце – удивительно тонко схвачен тот миг, когда многолетняя темнота еще не ушла, не вытеснена из комнаты туманно-золотистыми, пронзившими воздух с мириадами сверкающих пылинок лучами; темнота как бы остановилась у стен, в углах, в черноте распахнутой двери, в резких складках надетых на мебель чехлов, на почерневшей поверхности старинных портретов. Из «процессии» остались только двое: старик-сторож, скорчившийся у очередной двери в тщетных попытках отомкнуть заржавевший замок, и владелец усадьбы, старый, но крепкий еще человек в дорожном пальто, зимней шапке и тяжелых сапогах; за его спиной далекий путь, через версты и годы добирался он сюда, в прекрасную безмятежную страну своей молодости, где все теперь – не предметы сами по себе, а лишь следы былого, воспоминание; свет нынешнего дня, ворвавшийся в окно, остановил, точно пригвоздил его к полу почти у самого порога, старый человек застыл, замер, потрясенный и печальный, минувшее его объемлет живо (вот из темноты угла раздались будто тихие звуки фортепьяно, вот старая тетенька в кружевном чепце ласково улыбнулась с портрета), еще мгновение – заскрипит протяжно ржавый замок, и с этим скрипом оборвется высоко звенящая струна воспоминаний, гудок локомотива донесется с «железки», проложенной недалеко, в полутора верстах всего, – нужно торопиться, нужно как-то подправить дела, нужно что-то предпринимать…