реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 14)

18

Размышляя над судьбой художника, он осознавал мир вокруг себя и себя в мире, сопрягал невольно «главную мысль» лица своего. с «главной мыслью» лица времени, с идеалом, который он находил в этом мире, в своем времени и которого он сам отчасти был создатель Он взял при этом такую высокую ноту, так верно угадал и так точно запечатлел это главное, что автопортрет 1867 года ушел не только от внешней похожести, но и, сохраняя наружные свойства портрета этого человека, увековечив черты поколения, внутренне подвинулся к неразгаданной грани портрета и непортрета, за которой лицо человека и лицо истории сливаются воедино. Человек, сам того подчас не замечая, пишет свое лицо как лицо времени и лицо времени как свое лицо.

Уголок артели художников

Крамской немыслим в одиночестве.

Сказка про метлу: по прутку переломают – вместе, пучок, не одолеют.

Молодой человек протестовал, бунтовал, заявил себя как личность – а дальше что? Сиди в наемной конуре, покуда хозяйка не выгонит, в долг кормить тоже никто не хочет, да и как отдашь долг-то: в Петербурге четыреста семьдесят пять художников, живописцев, среди них тринадцать протестантов, «бунтарей», но четыреста шестьдесят два – художники нормальные, с казенным свидетельством, того более академики или профессора. Пропадешь, пруток!.. – По одному нас сломают, конечно, и потеря небольшая, но тринадцать вместе – мы нечто большее, чем тринадцать отдельных единиц, – говорит Крамской товарищам.

Через три дня после «бунта» он пишет: «И так как мы крепко держались за руки до сих пор, то, чтобы нам не пропасть, решились держаться и дальше, чтобы образовать из себя художественную ассоциацию, т. е. работать вместе и вместе жить»: осенью 1863 года, когда «Что делать?» всеми уже читано-перечитано, «товарищество», «артель», «коммуна» – всем известные слова.

Но слово становится делом, когда среди слушателей-читателей есть деятели, люди поступающие. Крамской был из таких, вспоминает Стасов, для кого «чтение есть шпора, которая будит собственную мысль, влечет к собственной деятельности ума. Он не был позорным рабом прочитанного или равнодушным воспринимателем чужой мысли. Он превращал чужой материал в свою собственную плоть и кровь».

Автор романа из одиночной камеры Алексеевского равелина объяснил читателям своим, что делать: «Добрые люди говорят, что можно завести такие швейные мастерские, чтобы швеям было работать в них много выгоднее, чем в тех мастерских, которые мы все знаем».

«Добрые люди говорят…». Все удивились, как же раньше такое в голову не приходило: ведь этак, «работать вместе и вместе жить», – справедливо, естественно, просто. И в Петербурге и в Москве появлялись товарищеские объединения, удачные и неудачные, «коммуны» и пародии на «коммуны», «сожития»-квартиры, где у каждого своя комната, и «сожития»-каморки, где спали вповалку, «артели», где «что добудем, разделим поровну», и возвышенные «братства», мнившие не сегодня-завтра перерасти в фаланстер Фурье: «технические подробности никогда не определяются предшествующею теориею, они даются практикою, самим исполнением дела и местными условиями», – объяснял Чернышевский.

Через десять дней после «бунта» Крамской пишет увлеченно: «Мы думаем, что, живя все вместе, за исключением немногих, и имея три общие большие мастерские, нам каждому жизнь, по самому точному и не скупому расчету, будет стоить ежемесячно 25 рублей серебром. Следовательно, соединяясь, мы не только не теряем, а положительно выигрываем, потому что и теперь каждый из нас зарабатывает что-нибудь, а тогда тем больше. Одним словом, хуже, например, прошлой нашей жизни не будет».

Как сверкают здесь эти «мы», «нас», «нам», «наши», а ведь писалось по горячему следу, впопыхах, искренне, когда слов не выбирают – сами ложатся на бумагу! Двадцать лет спустя – уже и Артель давно распалась – Крамской вспомнит (словно теплом обдало сердце): «В наших собраниях после выхода из Академии в 1863 году забота друг о друге была самая выдающаяся забота. Это был очень хороший момент в моей жизни, да, думаю, что и в нашей жизни».

Параграф первый Устава Санкт-Петербургской артели художников гласил: «Цель Артели художников состоит в том, во-первых, чтобы соединенными трудами упрочить и обеспечить свое материальное положение и дать возможность сбывать свои произведения публике… и, во-вторых, чтобы открыть прием художественных заказов по всем отраслям искусства».

Они принимали заказы на портреты, копии с картин, образа, иконостасы, живопись альфреско, плафоны, рисунки для иллюстрированных изданий и журналов, рисунки для золотых и серебряных изделий, а также и скульптурные произведения – барельефы, круглые фигуры, модели для памятников.

По просьбе профессора Маркова, бывшего своего учителя, Крамской выезжает в Москву – расписывать купол в храме Христа Спасителя. «Мне предстоит труд ужасно утомительный», «не дай Бог мне никогда больше так работать»: вверх-вниз по лесам, зимой – леденящий холод каменных стен, летом – пекло железных кровель, духота. Масштаб работы громадный (фигура Саваофа – семь саженей!) – он вызывает в Москву на подмогу двух товарищей, Богдана Венига и Николая Кошелева, конечно, на равных с собою паях, а ведь делали росписи по его картонам и эскизам (за четыре месяца сделал восемь картонов в натуральную величину и пятьдесят рисунков!), трудился он больше всех, и до приезда товарищей три месяца один корпел в своем куполе. Мысли о славе, бесспорно («дело, важное для карьеры»), самолюбие («профессор метил работать то, за что взялся я, неизвестный молодой художник»), – пусть одно только тщеславие, но каков расчет!.. «Получаю куш за купол в храме Христа Спасителя и заранее предлагаю разделить его Артели и товарищам… и таким образом из 16 тысяч всего на мою долю приходится 4 тысячи за годичный труд и после года работы немного более тысячи рублей в остатке. Хорош?..» – это потом, много позже, он сетует; но и когда сетует (ворчливо, а словно бы радуясь за себя, гордясь), знает, и в то далекое артельное время знал, что хорош. В Москве приобретаются в дар Артели столовый и чайный сервизы, а на собственные нужды заложена в ломбард золотая медаль за «Моисея, источающего воду» – счастливое артельное время!..

«Общество наше, как и всякое другое Общество, может по природе вещей держаться тогда только, когда в этом есть какая-нибудь прямая польза для каждого из членов в отдельности». Крамской, по надежному свидетельству, практичен в изыскании средств, другие тоже не отстают. С 17-й линии Васильевского острова, перебираются и просторную квартиру на углу Вознесенского проспекта и Адмиралтейской площади; отверженные, изгнанники, парии – в самом центре российской столицы: удобные мастерские, жилые комнаты, кабинеты, два больших зала для собраний.

Процесс артельного накопления, обогащения и самоутверждения каждого принимается до поры за движение – поздравляют друг друга с выручкой, с признанием, со званием академика (звания им тоже понемногу присваивают) – принимают за общее движение то, что каждый становится «сам большой». Подводя жизненные итоги, Крамской напишет: «В настоящее время я, конечно, вижу разницу между собой тогдашним и товарищами, а именно: состав Артели был случайным… Не все, были люди идеи и убеждений».

Для Крамского Артель не итог, не удачный выход из положения – лишь начало, побуждение, пробуждение: «Я принял все дело серьезно». Держаться за руки не куска хлеба ради, превратить Артель из центра материальной взаимопомощи в умственный центр – вот о чем он думает.

А вокруг Артели вьются водоворотом восторженные почитатели – витийствуют, одобряют, хлопают по плечу, превозносят до небес, дымят артельными сигарками и потягивают артельное винцо: идеальная форма объединения, идеальное устройство новой жизни!.. Но идеал – всегда впереди, господа, движение к нему постоянно и необходимо, формы же временны, еще много проб на пути. И слушать не хотят: не вперед смотрят, оглядываются на прошлое, и всё выходит – победа! Выжили, встали на ноги: они, тринадцать, твердыню сокрушили, а сами живехоньки-целехоньки, и работают, и сбывают, и от заказов не отобьешься.

На артельных осенних выставках бурлит весь художественный Петербург – живописцы, любители. Летом разъезжаются «наши художнички» по своим уездам, осенью – обратно, с богатой добычей, да всё такое молодое необычное, новое – свое.

«Поминки на деревенском кладбище» Корзухина, «Выход из церкви во Пскове» Морозова, Дмитриева-Оренбургского – «Утопленник в деревне»; а вот и Крамской – кто бы подумал! – сценка из малороссийского быта: сторож-бахчевник делает мальчишке коня из лозины, братец его, поменьше, уже скачет вдали по меже на таком же иноходце. (После могучего бога Саваофа в куполе храма Христа Крамской словно «разговляется»: летом шестьдесят седьмого года рисует старую пряху, сельскую улицу с церковью, разрушенные сараи, мельницу.)

Молодые – свежей зеленью трав и деревьев, они вливаются в строгие залы академических выставок: приглашают, что поделаешь, – стало на ноги, живет, существует такое искусство!

Нечего нос вешать да ворчать – артельщикам ли не до идеалов! И если во всех гостиных шум и споры вокруг нынешних вопросов то здесь, в двух залах на углу Вознесенского и Адмиралтейской площади, – как нигде! Что ни вечер – оживленные толки, прения; по-прежнему читают вслух Чернышевского, Прудона, Писарева – и прочитанное вновь возбуждает прения, толки…