Владимир Порудоминский – Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины (страница 50)
Сочинение, которым занят Толстой, называют иногда «философско-публицистической параллелью» к рассказу «Смерть Ивана Ильича». Но, завершив труд, Толстой меняет поставленное первоначально в рукописи заглавие. Смысл рассказа про Ивана Ильича в том, что обыкновенная жизнь человека оказывается на деле не жизнью, а смертью. Смысл же нового труда как раз в обратном: человеку по силам так устроить свою жизнь, чтобы смерть перестала быть границей жизни, избавиться от страха смерти.
Толстой убирает из заглавия слово «смерть» и оставляет только – «О жизни».
За и против
Глава 1
Вопрос этот осложняется тем…
Мы привычно повторяем, что Толстой не любил медицину и докторов. Его суждения, насмешливые и сердитые, исполненные недоверия, порой сурового осуждения, встречаем в его сочинениях, в дневниках и письмах, в занесенных на бумагу свидетельствах его собеседников.
Люди, которые «отрицают медицину», не верят врачам, иронически, а то и попросту недоброжелательно относятся к их выводам и советам (и при этом, добавлю, постоянно к ним обращаются, – как и сам Лев Николаевич), встречаются достаточно часто. И если бы речь шла не о Льве Толстом, можно было бы посмеиваться над слабостями (пусть даже великого) человека, возмущаться резкими, подчас несправедливыми высказываниями, в недоумении пожимать плечами, но, в общем, не придавать им серьезного значения.
Лев Толстой – совсем другое дело.
Завершив его портрет, Крамской в письме к Репину вдруг замечает – без связи с предыдущим текстом, особняком, будто вырвалась неотступно сидящая в нем мысль: «А граф Толстой, которого я писал, интересный человек, даже удивительный. Я провел с ним несколько дней и, признаюсь, был все время в возбужденном состоянии даже. На гения смахивает».
Это мы теперь привычно:
Позже, вспоминая об их знакомстве (мощное впечатление не сглаживается в душе, в памяти), Крамской и в письме к самому Толстому расскажет, что был поражен его «умом и миросозерцанием совершенно самостоятельным и оригинальным», – впервые в жизни (возможно, следует понимать –
Высказывания Толстого о медицине, часто удивляющие очевидной неправотой и незаслуженной жесткостью, вряд ли требуют серьезного размышления, простого внимания даже, если всякий раз не делать попытку пробиться «по радиусу» к центру, связать детальное суждение со всей системой толстовского мировоззрения.
Это замечали многие современники Льва Николаевича, этому старались следовать те исследователи жизни и творчества Толстого, которые, по собственному его слову, не «раздирали» его на художника (великого) и мыслителя (неумелого, наивного, будто подставляющего себя для резкой и очевидной критики).
О толстовской цельности, тонко замеченной Крамским, хорошо говорит другой, более поздний его собеседник, Эльмер Моод, английский литератор, двадцать с лишним лет проживший в России, – переводчик многих сочинений Толстого, автор двухтомной его биографии: «Литература, искусство, наука, политика, экономика, социальные проблемы, отношения полов и местные новости рассматривались им не в отрыве одного от другого, как это сплошь и рядом бывает, а как части одного стройного целого».
Толстой охотно повторял старую мудрость: «Понять значит простить». И прибавлял от себя: «А простить значит полюбить». В прощении Толстой не нуждается. Любить его или нет, оставим каждому на собственное усмотрение. Понять же его, не отвергая с ходу, даже там, и особенно там, где он, на первый взгляд, кажется непоследовательным, неправым, равно интересно и полезно. Проницательный взгляд и в кажущихся непоследовательностях Толстого обнаруживает свою логическую последовательность.
Вспомним Пушкина: «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная».
Сергей Львович Толстой в статье «Музыка в жизни моего отца» предупреждает: «Вопрос этот осложняется тем, что Лев Николаевич далеко не всегда считал наилучшей ту музыку, которая ему всего больше нравилась».
И в самом деле. Толстой великолепно знает музыкальную классику, многие пьесы сам исполняет на фортепьяно. Музыка действует на него с необыкновенной силой. Слушая музыку, он волнуется, плачет, спрашивает, страдая от переполняющих его чувств: «Чего хочет от меня эта музыка?» Но в статье или в устной беседе может отрицательно отозваться о композиторе, произведения которого готов, проливая слезы, слушать еще и еще. К этому побуждает его мысль, что «вся рабочая масса не понимает того, что я считаю прекрасным искусством», самого же себя он относит «к сословию людей с извращенным ложным воспитанием вкусом».
Когда в знаменитом трактате Толстого «Что такое искусство?» читаем о многих великих художниках, писателях, композиторах прошлого, что всё это ложные авторитеты, возведенные на пьедестал критикой, первое желание – яростно спорить, в лучшем случае – захлопнуть книгу, закрыть глаза, чтобы не читать, заткнуть уши, чтобы не слышать. Но, право же, непросто предположить, что Лев Толстой не понимает вещей, для любого из нас совершенно очевидных. И как тогда объяснить, что и трактат об искусстве, и статья о Шекспире, где Толстой объявляет, что произведения великого драматурга «не отвечают требованиям всякого искусства», и многие другие весьма спорные предположения Толстого, высказанные письменно и устно, в которых он, по словам критика Стасова, «все вверх дном поставил», вызывали и продолжают вызывать жгучий интерес у всех, в том числе у самих музыкантов, писателей, живописцев, – у всех, кто хочет искать истину вместе с Толстым, или благодаря Толстому, или даже вопреки ему?
Французский писатель Ромен Роллан тонко замечает: «От гениального художника-творца никто не вправе требовать, чтобы он был беспристрастным критиком. Когда Вагнер или Толстой рассуждают о Бетховене или Шекспире, это не о них они говорят, а о самих себе, – о том, что они считают для себя идеалом».
Движение от каждого детального суждения Толстого – касается оно искусства или медицины, значения не имеет, – к центру, к основным началам толстовского миропонимания, – это движение от отрицания к положительному нравственному идеалу, который неизменно предлагает нам Лев Толстой, от опровержения к утверждению справедливости и добра.
Юношей, на девятнадцатом году, оставив университет и выбрав для себя Ясную Поляну и самостоятельность, он, по обыкновению, намечает грандиозные планы жизни, – в них, среди иного многого, находим: «Изучить практическую медицину и часть теоретической». При отсутствии врача, даже фельдшера, образованный помещик, берет на себя заботы по оказанию медицинской помощи больным крестьянам.
Позже, в 1860-м, уже прочно утвердившись в качестве хозяина Ясной, посвящая хозяйственной деятельности много времени, энергии физической и умственной, он просит Фета прислать ему «что есть хорошего из лечебников людских для невежд и еще лечебников ветеринарных», а также кое-что из инструментов: пару ланцетов людских и банки, коновальский лучший инструмент.
Небольшое отступление. В деревне, где, помимо земли, главное богатство – скот, трудно обходиться без ветеринара, представителя «скотоврачебной науки», по определению Словаря Даля. Приходится рассчитывать на услуги коновалов – лекарей неученых; часто роль эту присваивают знахари и попросту «тунеядцы», как помечает в Словаре тот же Даль.
«Искусство» самозванного коновала Толстой описывает в рассказе «Поликушка». Главный герой, именем которого рассказ и назван, ничему не учившийся и не имевший никакой скотолечебной практики, по наитию, начал пользовать больных лошадей, и чем больше непонятных никому вокруг и ему самому действий совершал он, тем больше распространялась «репутация его необычайного, даже несколько сверхъестественного коновальского искусства»: «Он пустил кровь раз, другой, потом повалил лошадь и поковырял ей что-то в ляжке, потом потребовал, чтобы завели лошадь в станок, и стал ей резать стрелку до крови, несмотря на то, что лошадь билась и даже визжала, и сказал, что это значит «спущать подкопытную кровь». Потом он объяснял мужику, что необходимо бросить кровь из обеих жил, «для большей легкости», и стал бить колотушкой по тупому ланцету; потом под брюхом Дворниковой лошади передернул покромку от жениного головного платка. Наконец стал присыпать купоросом всякие болячки, мочить из склянки и давать иногда внутрь что вздумается. И чем больше он мучил и убивал лошадей, тем больше ему верили и тем больше водили к нему лошадей».