Владимир Порудоминский – Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины (страница 24)
Все, что вспомнит Толстой в старости, уже написано им тремя десятилетиями раньше, в «Анне Карениной», в главах о смерти брата Левина, Николая. Там мы уже встречали и замеченную Левиным прежде всего, едва он вошел в дурной номер гостиницы губернского города, лежащую поверх одеяла руку брата – «огромная, как грабля, кисть этой руки была прикреплена к тонкой и ровной от начала до середины длинной цевке». Встречали и выкупленную рябую Машу, Марью Николаевну. И кашель. И плевки. И нежелание умирать. И страстную мольбу и надежду, с которыми устремлены на икону большие глаза больного. Кто знает, может быть, давнее впечатление от поездки в Орел к Митеньке и уже полузабытые им страницы романа слились в его памяти воедино.
В «Воспоминаниях» Толстой корит себя: «Я приехал в Орел из Петербурга, где я ездил в свет и был весь полон тщеславия». (Только что, прежде никому не известный, возвратился с войны, из Севастополя – и принят как замечательный писатель, надежда нашей литературы.) «Мне было жалко Митеньку, но мало. Я повернулся в Орле и уехал, и он умер через несколько дней».
Уроки, укоры совести, не вполне справедливы – за Митенькой ухаживают сестра с мужем, тетенька, выкупленная Маша. Из воспоминаний Александры Андреевны уже знаем, как он мучил, терзал себя, чтобы проверить подлинность чувства, вызванного кончиной брата.
Но для Толстого главное,
Уроки, укоры этой поры, наверно, много раз вспомнятся четыре года спустя, когда он будет ухаживать за умирающим братом Николаем Николаевичем, Николенькой.
Между Николаем Николаевичем и следующим братом, Сергеем, три года разницы. Лев еще двумя годами младше.
В детстве три года, пять лет сильно заметны. Тем более, что смерть матери застает детей малолетними, смерть отца – на пороге отрочества, и Николеньке выпадает по-своему руководить братьями.
Все, знавшие Николая Николаевича Толстого, вспоминают его как замечательного рассказчика – способность, унаследованная от матери. Он рассказывал фантастические и юмористические истории «без остановки и запинки целыми часами и с такой уверенностью в действительность рассказываемого, что забывалось, что это выдумка», – читаем в толстовских «Воспоминаниях».
Но дело не только в том,
Лев Николаевич будет до последнего дня жизни разгадывать для себя, для всего мира тайну «зеленой палочки» и похоронить себя попросит на том месте, где, по рассказам Николеньки, она зарыта: «…хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закопании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет в Заказ против оврага, на место зеленой палочки»…
В зрелые годы Николай Николаевич попробует силы в литературе. Но, по врожденной особенной скромности, из всего написанного отдаст в печать только очерк «Охота на Кавказе». Очерк появится в некрасовском журнале «Современник» и вызовет восторженные отзывы. «Восхитительно поэтические страницы», – скажет о нем Тургенев. Сам Толстой высоко ценит литературное дарование брата, но всякий раз, говоря об этом, сочувственно, с пониманием приводит слова Тургенева, заметившего, что Николай Николаевич не имел недостатков, которые нужны, чтобы быть писателем: «Он не имел главного нужного для этого недостатка: у него не было тщеславия…» – разъясняет Толстой. Так же, как мать, он никого не осуждает: «Наиболее резкое выражение отрицательного отношения к человеку выражалось у брата тонким, добродушным юмором и такою же улыбкой». Люди, знавшие братьев Толстых, скажут позже, что смирение, к которому стремился Лев Толстой, необходимость которого теоретически доказывал, была естественной чертой Толстого Николая и являла себя во всем его поведении.
Скромность, добродушие, тихость Николая Николаевича (он изменяет ей разве что в подпитии – к горячительным напиткам пристрастился в армии) не мешают ему быть человеком поразительной смелости. Окончив математический факультет, он переходит в военную службу, около десяти лет, неизменно выказывая достоинство и храбрость, участвует в боевых действиях на Кавказе. С ним и к нему бросается на Кавказ юный Лев Николаевич.
18 февраля 1855 года Николай Николаевич пишет брату Льву: «Помнишь ли, где мы были с тобой в день твоих именин, т. е. сегодня, 3 года тому назад? Сегодня утром у тебя подбили орудие, и мы тащились по Чечне под градом пуль и пр., как говорят в книжках» (в самом этом «как говорят в книжках» – характер!).
В тот памятный день братья были в походе. В завязавшемся бою неприятельское ядро ударило в обод пушки, которую наводил Лев, «раздробило обод и с ослабевшей силой помяло шину второго колеса, около которого я стоял, – будет рассказывать Лев Николаевич спустя полвека. – Не попади ядро в обод первого колеса, мне, вероятно, пришлось бы плохо. Сейчас же другое ядро убило лошадь… Убитую лошадь надо было бросить. Обыкновенно отрезывают постромки. Но брат Николай, – это был удивительного присутствия духа человек, – ни за что не хотел оставить неприятелю сбрую. Я начал его убеждать. Но тщетно. И пока не была снята с лошади сбруя, брат Николай продолжал отдавать распоряжения под выстрелами… Вдруг невдалеке от нас раздались неприятельские выстрелы. Тут я почувствовал такой страх, какого никогда не испытывал… Только уже к вечеру, обессиленные и голодные, добрались, наконец, до казачьей стоянки».
Возвратившись из похода, Толстой запишет в дневнике: «Я любил воображать себя совершенно хладнокровным и спокойным в опасности. Но в делах 17 и 18 числа я не был таким… Это был единственный случай показать всю силу своей души. И я был слаб и поэтому собою недоволен».
Все, кто встречался с Толстым на Кавказе и позже в Крыму, в осажденном Севастополе, вспоминают его именно таким, каким он хотел быть – хладнокровным и спокойным в опасности. Похоже, первый пример и урок боевого мужества получен им от брата Николеньки.
Софья Андреевна в материалах для биографии мужа приводит его слова: «Мне говорил Л.Н., что брат и на талант его имел влияние тем, что он любил все настоящее, всегда вникал в жизни в самую суть всего, не терпел внешности, поверхностности и лжи».
В быстром портрете Николая Николаевича, который оставил Фет, находим: «Стоило взглянуть на его худые руки, большие умные глаза и ввалившиеся щеки, чтобы убедиться, что неумолимая чахотка беспощадно вцепилась в грудь этого добродушно-насмешливого человека».
В 1860 году состояние Николая Николаевича, резко ухудшается. Весной брат Сергей сообщает в письме к Толстому мнение известного петербургского врача, профессора Здекауэра: «Он плохо себя чувствует, затронуты легкие, особенно правая сторона, но его состояние не совсем безнадежное». Николенька тем не менее «еще стал слабее». Медики советуют ехать в Германию, в Соден, но, прибавляет Сергей Николаевич (сведения получены от писателя Григоровича), Соден «есть место, куда посылают самых безнадежных… туда ездить не следует, ибо уныние, скука невообразимые, с утра до вечера будто носят гроба». Он все же везет больного в Германию, тамошние доктора «находят его очень нехорошим». Да и курорт в самом деле производит тягостное впечатление: «больные все одного характера, чахоточные. Только и слышно, что кашель, и плеванье, и хрипенье».
В июле Лев Николаевич выезжает за границу и сменяет брата Сергея в заботах о Николеньке. 12 августа заносит в дневник: «Положение Николеньки ужасно. Страшно умен, ясен. И желание жить. А энергии жизни нет». В конце августа братья перебираются на юг Франции, в Гиер: «Здоровье Николеньки все в том же положении, но только здесь и можно надеяться на улучшение». Но чуда не случается.
20 сентября 1860-го Николай Николаевич умирает.
«Ты это знаешь, – пишет Толстой брату Сергею, – эгоистическое чувство, которое последнее время приходило, что чем скорей, тем лучше, а теперь страшно это писать и вспомнить, что это думал. До последнего дня он с своей необычайной силой характера и сосредоточенностью делал все, чтобы не быть мне в тягость. В день своей смерти он сам оделся и умылся, и утром я его застал одетого на кресле. Это было часов за 9 до смерти, что он покорился болезни и попросил себя раздеть. Первое было в нужнике. Я вышел вниз и слышу, дверь его отворилась, вернулся – его нет нигде. Сначала я боялся войти, он не любил; но тут он сам сказал: “помоги мне”. И он покорился, и стал другой, кроткий, добрый; этот день не стонал; про кого ни говорил, всех хвалил, и мне говорил: “благодарствуй, мой друг”. Он умер совсем без страданий (наружных, по крайней мере), реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошел к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет еще страдальческое, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим, веселым и спокойным выражением… Два дня до смерти читал он мне свои записки об охоте…»