Владимир Порудоминский – «Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге (страница 60)
Но Ге непреклонен, как и прежде. Беседуя со зрителем, он расскажет им жизнь человека, который родился прекрасным – все рождаются прекрасными, – но вырос в мире зла и несправедливости. Его сызмальства учили, что надо грабить, мстить, ненавидеть, и самого его грабили и ненавидели, мстили ему… Он все человечество рад бы распять за то, что вывернули его на кресте. Он всех людей ненавидел, как все они ненавидели его. И вдруг за минуту до смерти он слышит слова любви. И от кого? От такого же, как он, отверженного и распятого, который должен был бы вместе с ним весь белый свет проклинать в это мгновение. Эти слова все в Разбойнике перевернули. Он жаждет их снова слышать. Он тянется со своего креста к тому, кто их произнес. Он в ужасе кричит, зовет его. Н е у с п е л.
Кое-кому хочется, чтобы Разбойник прозрел красиво. Но разве к тому, кто воспитан в мире зла и насилия, прозрение приходит легко и красиво?
Ге под влиянием Толстого увлекался в те годы Мопассаном. Он напомнит своим слушателям рассказ Мопассана «Порт». Когда матрос Селестен узнал родную сестру в проститутке, с которой проводил время в кабаке, разве лил он тихие слезы, умиленно перерождаясь? Нет, обновление пришло к нему в диком припадке бешенства – он ругался, стучал кулаками, катался по полу, орал, хрипел. Товарищи хохотали – до чего же нализался Селестен! – а в грубом матросе новый человек просыпался в эти минуты.
Ге расскажет слушателям, как в деревне, по соседству с Плисками, случилось убийство: брат убил брата…
– Я побежал туда, куда шли все. У входа в избу мне показали труп убитого. Убийца был в избе, и народ не решался туда входить. Когда пришли понятые, я вошел вместе с ними. Убийца стоял в углу. Почему-то совершенно голый, вытянувшись, он топтался на месте и ноги держал как-то странно – пятками врозь. При этом он всхлипывал и твердил одно и то же слово: «водыци… водыци…» В этом безобразном человеке просыпалась совесть. Он мне запомнился. Он мне пригодился для моего Разбойника…
Ге не сумел подобрать в Евангелии стиха для своего Разбойника. Но когда Разбойник выдвинулся в центр картины и закричал, Ге сам высказался, без Евангелия. Христос окончательно превратился в земной идеал. Ге говорил о том, что нужно успеть с прозрением раньше, чем за минуту до смерти. В душе он надеялся, что «сотрясет все их мозги страданием Христа», что сотни «разбойников» подвинутся к прозрению, увидя его картину.
…Через полтора месяца художник Ге, красивый, помолодевший старик, появится на выставке и в петербургских салонах, будет, окруженный толпой, без устали говорить о жизни, об искусстве, произносить речи, читать воспоминания… А пока он сидит один, в холодной мастерской, перед своей последней картиной. Вообще последней. Больше картин не будет.
Надо было прожить всю жизнь, чтобы ее написать.
И стоило прожить.
Отношения со временем
В начале февраля Ге повез картину в Петербург.
Морозы в ту зиму стояли сильные – за двадцать градусов. Санный путь до станции был накатан. Отъехали версты две, у Николая Николаевича начали мерзнуть ноги. Он соскочил с саней, пошел рядом. В санях лежала упакованная в ящик картина, потертый дорожный баул. В поле Ге обернулся: хутор уже скрылся из виду, только черные верхушки тополей на неподвижном белом небе.
Ге не знал, что с хутором у него теперь все покончено. Через четыре месяца он возвратится сюда – умереть. Тополем после смерти ему не обернуться: землю вокруг могил его и Анны Петровны распашут под огороды. Последняя картина из жизни Христа написана. Христос умер. Про воскресение Ге писать не собирается. В воскресение он не верит. Он верит, что надо хорошо жить для людей, тогда после смерти его продолжат другие.
«Распятием» Ге естественно и закономерно увенчал свою жизнь. Не всякому это удается: умереть так, чтобы жизнь оказалась цельной и завершенной, не оборвалась внезапно и не тянулась без надобности, когда человек уже пережил себя.
Что стал бы делать Ге после «Распятия»? Трудно гадать, удалось бы ему добавить что-либо к тому, что он сказал. Похоже, что он, помучившись, нашел бы в искусстве новую дорогу. Поздней осенью, когда Ге работал над «Распятием», Толстой писал ему: «Я не перестаю жалеть о том, что вы оставили тот план – ряд картин евангельских». Ге незадолго перед тем составил план, в котором были «Вечер у Лазаря», «Несение креста». В его письмах встречаем и другие замыслы. Толстому казалось, будто Ге боится, что не успеет довести эти замыслы «до известной нужной степени технического совершенства»; он уговаривал художника ограничиться эскизами, лишь бы сказать свое. Он сравнивал работу Ге с выпечкой белого хлеба «из первого сорта муки», который любят господа, тогда как отруби, «в которых самое вкусное и питательное», выбрасываются. Толстой уговаривал Ге выпекать хлеб из отрубей. Но для Ге дело, наверно, было не в технике.
Может быть, объясняя Толстому, почему он оставил свой план, он и впрямь верил, что не успеет.
Но он не мог не чувствовать, хотя бы смутно, что после всего написанного от «Тайной вечери» до «Распятия» нового, н а – стоящего, на старой дороге ему уже не отыскать.
Незадолго до смерти он говорил молодым художникам:
– Я теперь хочу поближе к лаптю, к низам, к людям труда. Сейчас я заканчиваю давно начатый цикл из жизни Иисуса, потом перейду на другое… Довольно!
Что «другое» открыл бы для себя Ге, сказать невозможно. Связи его творчества с современностью были прочны, но сложны, не прямолинейны. В пору бурного наступления реалистического искусства самой злободневной оказалась его академическая по сюжету «Тайная вечеря». Когда перед художником открылось широкое поле изображения сегодняшней действительности, он обратился к истории. Участвуя в духовных поисках своего века, он нашел идеал в уяснении смысла страданий и смерти Иисуса Христа. Говоря о современности, мы часто имеем в виду целый отрезок Времени, иногда весьма значительный, измеряемый годами и даже десятилетиями. Сложность мировосприятия Ге в том, что он не измерял Время отрезками, а ощущал его, как непрерывное движение. «В одну реку нельзя войти дважды».
Поэтому, вовсе не отрицая Иванова, он сказал, что «Явление Мессии» на несколько лет запоздало, и вызвал этим многолетние нарекания. Поэтому, любя Шекспира, он принимал критику Толстого: того, что нужно Толстому, у Шекспира нет, да и быть не может. Поэтому, будучи проповедником толстовского учения, Ге удивлял молодежь податливостью к новым веяниям, горячим желанием их понять. Поэтому он каждую картину начинал по-новому, стараясь вытряхнуть из головы «сорокалетний хлам».
Многие художники, пришедшие в искусство позже Ге, найдя себя, не то что не могли, но считали своей обязанностью не изменяться. Ге не остался «человеком времени Белинского», которому поклонялся, не остался «человеком в р е м е н и Герцена», который был его кумиром, не остался и «человеком к р у г а Некрасова и Салтыкова-Щедрина», которых глубоко уважал. Он пришел к Толстому, потому что настало в р е м я, когда это учение Толстого оказалось для него ближе и нужнее, чем всякое другое. Мы можем, не принимая во внимание склад ума и характера Ге, считать это его слабостью. Мы обязаны, однако, учитывать, что само толстовское учение – не случайная игра ума, а совокупность идей и чувств, неизбежно появляющихся в определенную эпоху, в свое Время.
Репин, увидев «Суд синедриона», написал Толстым, что первосвященник Каиафа на картине – портрет Льва Николаевича («интересно, случайно или нарочно»). Каиафа, шествующий в центре толпы мимо оплеванного Христа, в самом деле портретно похож на Толстого. Репин пишет иронически, но, случайно или нарочно, получилось такое у Ге – получилось великолепно. Это свидетельствует не об измене Толстому, а о том, что и его учение было для Ге лишь учением своего Времени. Ужасно было бы, если бы Ге изобразил в виде Толстого самого Христа.
Вот эта подвижность Ге, беспрестанно и безостановочно ищущего, и в творчестве и в жизни, привела к тому, что на всех путях хула и хвала были его неизменными спутниками. Случалось, они раздавались из одних и тех же уст. Немудрено! Горячие приверженцы, идеологи и защитники своего отрезка Времени принимали Ге, когда в своих исканиях он приближался к найденному ими идеалу, и страстно обрушивались на художника, едва он отходил в сторону, чтобы найти иной, свой.
Владимир Васильевич Стасов рассказывает в своей книге о Ге, что у него с художником никогда не прекращались «самые симпатичные личные отношения». Личная симпатия не помешала известному критику после «Тайной вечери», после «Петра и Алексея», после «Что есть истина?» и «Суда синедриона» писать Репину: «…младенец и идиотик, сама ограниченность, Ге…» Через два года Стасов писал Толстому, что, хотя идеал Ге «вовсе не мой идеал», это ничуть не мешает ему «глубоко любоваться» художником: «Ге был один из «малых сих», незлобливый и чистый душой, как ребенок, не знавший ни сердцов, ни озлобления, ни мщения, ни преследования других, ни чванства, ни жала самолюбия, ни всего того, что нас мучит и тиранит с утра до вечера». Стасов написал книгу, в которой, при всех оговорках, высоко оценил Ге – «сложную натуру, полную совершенств, но и недочетов, блестящих качеств, но и достойных всякого сожаления несовершенств, всегда полную жара душевного, стремления к истине и глубоким источникам жизни». Собирая материалы для книги, Стасов писал Толстому, что прежде не считал Ге «особенно большим художником, хотя, знавши давно, чувствовал его чудную душу и светлое сердце», но что в последнее время Ге «затянул такую ноту, которая обещала в близком времени превратиться, пожалуй, в ноту великую». В своей книге, уже в предисловии, Стасов защищает Ге от критики Репина. Но вскоре, после того как книга увидела свет, он опять пишет тому же Репину, от которого защищал художника, что Ге «ничего не смел, ничего не умел и только всего пробовал, всего понемножку лизал, и только все рассказывал про себя и свои великие предприятия и затеи…»