реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – «Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге (страница 43)

18

Николай Николаевич младший был человеком неустроенным в жизни. Он смолоду много и тревожно думал; вопросы «как жить?» и «чем жить?» были для него освобождены от практицизма.

Искания отца не оставили Колечку безучастным. Но отец был художник, его холсты – поле для исканий, а Колечка был студент Киевского университета по юридическому факультету, пока никто.

Некоторые современники говорили, что по закваске он был «народником семидесятых годов»; юность он провел в обществе художников-передвижников и литераторов из «Отечественных записок» – многие его сверстники пошли «в народ». Он тоже хотел идти в народ, но по-своему. Учение Толстого, совпадавшее с исканиями отца, поразило его простотой и ясностью. Пример Христа, принесшего себя в жертву ради других, увлекал и захватывал его.

Собственная греховность тяготила Колечку. Наезжая из университета на хутор, он сошелся со скотницей Агафьей, или, попросту, Гапкой. Киевский студент слушал лекции по философии, спорил с приятелями на вечеринках, говорил, что только любовь и добро могут исправить человечество, а в ста верстах от Киева молодая одинокая баба, мучась, рожала от него ребенка. Прославленный художник Ге привел ее к себе в мастерскую, чтобы родила на его кровати. Колечка увлекся интеллигентной женщиной, помчался за ней в Петербург, в Москву, во время свиданий они тоже говорили, что надо любить не себя, жить для ближнего. На хуторе, по колено в пыли, бегала босоногая девочка Парася, дочь Колечки. Старый художник Ге, дедушка, брал ее к себе в дом, кормил пряничками, рисовал ей черную лохматую собаку Бруно, безымянную кошку, давал большую кисть, подводил к начатому холсту: «Будем вместе картину писать». Она щедро мазала снизу по холсту красной краской. Домашние ужасались: испортит вещь! Дедушка гладил Парасю по головке: «Пиши, пиши, твоя картина важнее моей!» – и смеялся, целовал внучку. Колечка, хоть и с опозданием, окончил курс, ему оставалось написать дипломную работу; потом он должен стать судебным деятелем, должен карать людей за то, что не исполняют неправедных законов Российской империи… Так не могло продолжаться. Нельзя искать одну вечную истину и жить двойной жизнью.

Трудно сказать, сколько длились бы душевные терзания Колечки, если бы не одно неожиданное событие в жизни семейства Ге. Событие это само по себе было не столь уж потрясающим, но на смятенно ищущего юношу оно могло произвести сильное впечатление. Оно могло показать ему все преимущества цельных натур, которые всегда идут своим путем и всегда поступают согласно своим убеждениям. Для молодого человека, тянущегося к толстовству, оно могло стать своеобразным подтверждением реальности и жизненной силы учения.

…Весной 1884 года художник Николай Николаевич Ге отправился в Петербург выручать из тюрьмы племянницу Зою, дочь брата Григория Николаевича.

Сам Григорий Николаевич, по словам Стасова, «и в гусарах побывал (с великим восхищением!), и в художниках, и в писателях», имел чин надворного советника, но считался по картотеке херсонской жандармерии человеком «крайне вредного в политическом отношении направления». Он почему-то выручать дочь не поехал – то ли не надеялся, что сумеет, то ли были другие причины, – так или иначе, с этой поры жизнь Зои оказалась связанной с жизнью Николая Николаевича Ге и его семейства.

Зоя Ге была годом или двумя младше Колечки, воспитывалась она за границей. С декабря 1878 года ее имя появляется в делах жандармского управления. Она участвует в народовольческих кружках, прячет революционеров, перевозит литературу.

Зою арестовали седьмого августа 1883 года в Николаеве; ей предъявили обвинение в принадлежности к военным народовольческим кружкам, в распространении революционных изданий, а также в укрывательстве Веры Фигнер. Дело было серьезное, Зою отправили в столицу и водворили в Петропавловскую крепость.

Николай Николаевич не имел на руках никаких доказательств невиновности Зои. Не было у него никаких документов или сведений, которые уменьшали бы ее вину. Ни один адвокат не взялся бы при таких обстоятельствах выиграть дело. Но Николай Николаевич и не собирался нанимать адвоката. Он бросился в Петербург с той же искренней непосредственностью, с какой бросился обнимать нищего на Николаевском мосту. Никаких сомнений у него не было, он делает правильно, он должен так сделать – «спасти». Ге не строил планов, в судебных делах он ни на грош не разбирался, он просто, повинуясь чувству, бросился освобождать человека, арестованного за участие в военном заговоре, бросился так, как апостол Петр шел по воде, пока не усомнился, но Ге не усомнился, – он сто очков вперед давал любому специалисту-законнику.

По дороге Николай Николаевич заехал, конечно же, в Москву, к Толстому. Лев Николаевич очень поддержал его намерение. «Кто заключенного посетит, тот меня посетит», а если освободит!.. Лев Николаевич дал Ге письмо к своему родственнику Кузминскому, мужу сестры Софьи Андреевны. Кузминский служил по судебному ведомству. Лев Николаевич написал Кузминскому про Ге: «…ты его знаешь, но все-таки не могу не подтвердить, что это один из лучших моих друзей и святой человек».

Две недели «святой человек» ходил по присутственным местам, пока ему разрешили свидание. Он отправился в дом предварительного заключения, куда временно перевели Зою. Николай Николаевич помнил ее девочкой: последний раз они виделись в Италии – она приезжала из Женевы погостить. Тогда она была очень красивой девочкой – подчеркнуто правильные черты бледного лица и волосы до того пушистые, что вокруг них словно разливалось неяркое сияние. Николая Николаевича она удивила своей замкнутостью – в доме все рассуждали, спорили, исповедовались, а Зоя улыбалась, коротко отвечала на вопросы, говорила сдержанно и точно. Так маленькой загадкой и уехала обратно в Женеву… Теперь Николай Николаевич стоял в толпе пришедших на свидание людей и, напряженно подавшись вперед, разглядывал каждую женщину в сером халате, которая появлялась по ту сторону частой двойной решетки. Все они казались ему одинаковыми, и он боялся, что не узнает племянницы. Но когда привели Зою, он сразу ее узнал. Она была уже не девочкой, конечно, – молодой женщиной, с тем же красивым, правильным лицом. Но мраморная бледность на лице сменилась другой, нездоровой, зеленоватой какой-то, – Николай Николаевич даже огляделся, не зеленые ли стены. Стены были серые, а лицо у Зои – зеленоватое не от стен. Волосы не излучали сияния; голова была повязана нечистым белым платком.

Николай Николаевич прижался лицом к самой решетке, чтобы Зое лучше было слышно, и стал громко говорить, что он приехал ее спасти, что он уже подал прошение и что всюду есть люди добрые – ему не откажут. Зоя устало улыбалась и повторяла: «Да-да». Приблизился дежурный, объявил: «Свидание окончено!» – К Зое подошел унтер с медалями, тронул за плечо.

Николай Николаевич торопливо выбрался на улицу, крикнул извозчика и поспешил в департамент полиции. Вялый чиновник молча и без интереса слушал его, не переставая аккуратно точить карандаш, затем осторожно опустил отточенный карандаш в бронзовый стаканчик, закрыл маленький ножичек с темной черепаховой ручкой, положил его в карман и принялся рыться в ящике стола. Впервые поднял лицо – Николай Николаевич удивился его зеленоватости, сродни той, тюремной.

– На ваше прошение приказано ответить отказом.

Николай Николаевич бросился по начальству – никто не принимает: Страстной Четверг. Завтра – Страстная Пятница, тоже день не приемный. Прибежал к Кузминским: «Помогите!» Александр Михайлович Кузминский отправился просить самого Плеве, директора департамента полиции. Тот вдруг согласился: хорошо, примет художника Ге утром, в одиннадцать.

Ровно в одиннадцать Николай Николаевич вошел к нему в кабинет и прямо на пороге заговорил с горячностью:

– Меня не интересует ни степень ее виновности, ни даже в чем дело. Мне нужно спасти ее, Бог велит это сделать, и я прошу вас помочь…

Плеве знал, в чем дело, и интересовался степенью виновности Зои Ге. Он знал, что ее ждет, и знал, что он может сделать, если захочет, для этого странного старика с круглыми блестящими глазами, продолговатой лысиной, окруженной, будто ореолом, легкими серебряными волосами. Плеве слушал его горячую речь, в которой не было ни слова дела, а все «Бог велит», «любовь», «добро», и никак не мог понять, правда ли перед ним святой старик или хочет казаться таким. Тут Плеве вспомнил чей-то рассказ о том, как знаменитый художник Ге бросил Петербург, искусство, уехал в деревню и кладет там мужикам печи, – он легким жестом прервал речь Николая Николаевича.

– Ваша племянница, – сказал он, – будет освобождена из-под стражи под залог в десять тысяч рублей. Вы можете обратиться с просьбой на высочайшее имя о замене вашей племяннице высылки в Сибирь высылкой по месту вашего жительства. В ожидании высочайшего повеления вам будет разрешено увезти вашу племянницу к себе в деревню.

И он встал из-за стола. Большие часы в углу пробили четверть двенадцатого.

Николаю Николаевичу выдали Зою на следующее утро, он тотчас повез ее домой, даже к Кузминским не успел – поблагодарить. Он их позже поблагодарил: «Пока такие люди – мир будет стоять!» В дороге Николай Николаевич был весел, шутил и умилялся, что Зоино освобождение совпало с Пасхой.