Владимир Попов – Разорванный круг (страница 17)
В памяти Алексея Алексеевича со стереоскопической выпуклостью всплыл эпизод, с которого завязалась лирическая дружба с Лелей, и тяжелое, мучительное чувство, близкое к страданию, охватило его.
Когда ребята сгрудились у стола, наблюдая за приготовлениями к интересному опыту, они с Лелей оказались рядом. Собственно, сначала он не знал, кто находится по соседству, и спокойно стоял, привалившись к чьему-то боку с одной стороны и упираясь в чужое плечо с другой. В какое-то мгновение ощутив едва уловимый аромат, с любопытством повернул голову, чтобы установить, от кого так приятно пахнет. К его удивлению, рядом стояла Леля. На фоне окна, подожженного скупым предзимним солнцем, золотились разметавшиеся завитки волос и прозрачно светился краешек розового уха. Спокойствие его мигом испарилось. Он то и дело стал косить глазами в ее сторону, чтобы еще и еще увидеть маленькую раковину уха, и ему чудилось, что от Лелиных волос пахнет подснежниками. Но вдруг… Вдруг Лелино лицо оказалось так близко, что он не смог воспротивиться желанию прикоснуться губами к щеке. Кровь мигом ударила ему в голову от ужаса за свершенное, от боязни, что кто-либо мог это заметить и потом досаждать Леле. Да и сама Леля… Как она восприняла его поступок? В ожидании чего-то непредвиденного сжался, затаил дыхание. Леля не изменила позы, только лицо ее — а может быть, это только почудилось ему, — стало пунцовым. Он перешел на другое место и исподволь стал наблюдать за ней. Девочка явно нервничала, и, чтобы не смущать ее, он ушел. Ушел с мыслью, что их соединила некая тайна. С этих пор он стал изучать ее и что ни день делал новые открытия. Начитанная, музыкальная, умная, в общем, не чета ему, заурядному парню. А чувство к ней крепчало. И как ликовал он, когда понял, что и Леля неравнодушна к нему.
Вспомнилось, какого напряжения стоило ему не смотреть на уроках на Лелю, а взглянув, оторваться от ее взгляда, и горячая волна ударила в сердце. Наваждение вернулось. Он испытал мальчишеское наслаждение от того, что между ними не торчат головы учеников, что нет в классе преподавателя, который ловил их взгляды, что он может открыто любоваться Лелей. В ту далекую пору его не раз обуревало желание встать, подойти к ней, поцеловать у всех на виду и тем самым положить конец перешептываниям и разговорам: что у них с Лелей — любовь или дружба?
Любовь или дружба? Ох уж эти досужие педагоги и доморощенные школьные философы! Они полагают, что если мальчик и девочка не целуются, то это дружба — чувство, в школе допустимое, а если целуются — это уже любовь, а значит, чрезвычайное происшествие. И сейчас, исступленно глядя на Лелю, он понял, что не физическое тяготение лежит в основе любви, а духовная близость и что никогда у него с Тасей, хотя они муж и жена, любви не было.
Движимый порывом, который не мог, да и не хотел подавить, Алексей Алексеевич резко поднялся и в одно мгновение оказался возле Лели. Она рванулась к нему, прижалась к груди. Ощущение безграничного счастья охватило обоих. Счастья до отчаяния, до слез. Так стояли они среди класса, большие, взрослые люди, не находя в себе сил оторваться друг от друга, покуда не услышали крадущихся шагов сторожихи.
Потом, когда они уже шли по улице мимо здания техникума, которое по старинке называли Мариинской гимназией, шли, потрясенные этим приливом нежности, Леля сделала попытку пошутить:
— Дети, дети, как опасны ваши лета…
И улыбнулась. Но улыбка получилась вымученной, грустной.
Он тоже улыбнулся, и тоже вымученно и грустно.
Поравнялись с Музеем истории донского казачества.
— Продолжим нашу программу, — строгим тоном сказала Леля и добавила, отведя голову: — То, что произошло, признаться, в мою программу не входило.
В прохладном, тихом, словно погруженном в сон, здании было пусто и тихо, как в склепе. Неподвижно сидевшие дежурные походили на восковые фигуры.
Поднялись на второй этаж, где стены украшали полотна Дубовского, завещанные в дар родному городу, полотна, которые приводили в восхищение Лелю и на которые в свое время она обратила внимание далекого от понимания искусства мальчишки. Спустя годы он с благодарностью вспоминал об этом и в залах Третьяковки, и в залах Русского музея, и в прославленных картинных галереях Европы. Он многим был обязан этой девочке. Даже пониманием музыки. Впервые серьезная музыка тронула его душу, когда он слушал шумановский «Порыв» в исполнении Лели на школьном вечере. Потом они вместе ходили на концерты в музыкальную школу и на концерты приезжих исполнителей. Леля охотно делилась с ним своими познаниями в музыке, приносила книги по искусству из домашней библиотеки, подчас уникальные.
В другом зале долго стояли у картины Крылова, певца донской природы. Бескрайняя, степь, освещенная разжиженными лучами заходящего солнца, стадо коз в отдалении, старый пастух, сладко заснувший на пригорке, вожак стада, бородатый козел, застывший над ним в нетерпеливой позе. И название, так хорошо найденное: «Пора домой».
— А вот полотна Грекова. «Тачанка», «Вступление полка имени Володарского в Новочеркасск в 1920 г.», фрагменты из «Штурма Перекопа».
— Основоположник советской батальной живописи, — заметил Алексей Алексеевич.
— Незаслуженно забытый, — подхватила Леля.
— Представь себе, я знал Митрофана Борисовича. Даже бывал у него дома с отцом. Они вместе служили в Первой Конной, участвовали в боях под Перекопом. Кстати, сюжет «Тачанки» навеян боями под нашей станицей Платовской, это мне Греков говорил. Прекрасная картина. Сколько темперамента, экспрессии!
— Расскажи о нем.
— Милейший был человек. Пошутить любил и подшутить. Не жестоко, но с выдумкой. Со мной, мальчишкой, разговаривал на равных, причем естественно, без этакой обидной снисходительности. А отца встречал… Распахнет объятия — «Дорогой мой рубака, как я рад, как рад!». Темперамента они были разного, интеллекта — тоже, а начнут прошлое в памяти перебирать — водой не разольешь. И мне интересно. Слушаю, разинув рот, развесив уши. Потом, став старше, я понял, что Митрофан Борисович, который был запевалой в этих разговорах, и рядовые, будничные события ратной жизни преподносил в романтическом ключе.
Выйдя из музея, отправились к Соборной площади. Белая громада старинного собора высоко вздымалась над двухэтажным городком, огромная тень от него сплошь укрыла справа брусчатую мостовую. Собор, нетленная достопримечательность города, сама его история. Время не запечатлело на нем зримых примет. Только купола теперь были покрыты оцинкованным железом — золоченые сняли гитлеровцы. Слева полукружье зданий разрезал Ермаковский бульвар, у самого начала его на гранитном утесе застыл Ермак, протягивающий России корону татарского ханства.
Когда-то ни площади, ни проспекта, ни Ермака для них не существовало. Им принадлежали только часы, безжалостные, грозные — они неумолимо отбивали время, — да ступеньки у бокового входа в собор, где просиживали в ожидании десяти роковых ударов.
Собор был закрыт, а так хотелось подойти к месту символического захоронения Матвея Ивановича Платова, знаменитого своими ратными делами атамана, любимца Кутузова и Барклая-де-Толли, героического участника многих сражений в Отечественную войну 1812 года.
Алексей Алексеевич сожалеюще развел руками.
— Досадная осечка. Но ничего, надеюсь, побываем еще здесь. Ты бы послушала, как трепетно, с какой гордостью говорит о нем отец. Да только ли отец! До сих пор живет в памяти народной.
— «Хвала наш вихорь-атаман, вождь невредимых Платов!» — продекламировала Леля. — Знаешь такие строчки?
— Увы, нет. Не твои ли?
Леля расхохоталась.
— Жуковский! В те времена к особе Платова относились с величайшим почтением, больше того, с преклонением. Когда в январе тысяча восемьсот тринадцатого русские войска взяли столицу Франции, ликовала вся Европа. В Лондоне в тысяча восемьсот четырнадцатом году, куда Платов был приглашен королевой вскоре после освобождения Европы от Наполеона и вступления русских войск в Париж, его встречали как знаменитость первой величины, а Байрон, восхищаясь мужеством донцов, стал называть себя казаком. Даже завистливые английские вельможи, сдержанно относившиеся к чужой славе, вынуждены были признать, что Платов стал всеевропейской знаменитостью. Кстати, Оксфордский университет присудил ему степень доктора, а жители Лондона приподнесли саблю в золотой оправе, украшенную вензелем героя, и медаль в его честь. У меня до сих пор хранится картинка, еще в детстве вырезанная из какого-то журнала, — Платов на белом вздыбленном коне в атаманском, расшитом серебром одеянии, красивый, величественный, с этой самой саблей в поднятой руке.
— А тебе известно, что от него был в восторге сам Вальтер Скотт? — выказал и свою осведомленность Алексей Алексеевич. — Они неоднократно виделись в Париже, а затем в Лондоне. Вальтер Скотт интересовался сражениями на Березине, где был побежден непобедимый. Нравился ему и сам вид Платова и его казаков — красивые лица, лихая осанка.
— Спасибо. Вот этого я не знала. А почему убрали памятник ему?
— Для меня это загадка. Скорее всего, нерадивость, безразличие, а то и пренебрежение к прошлому взяли верх над здравомыслием. Какой-то олух распорядился, другой олух поддержал — слово «атаман» кое-кому резало слух, звучало устрашающе, хотя не всякий городской голова наводил страх (должность эта как-никак была выборной), ну и решили убрать — так-де спокойнее будет. Ермака тоже пытались стащить с пьедестала, да не осилили.