Владимир Понизовский – Обелиск на меридиане (страница 36)
И вот наконец пароход прошел Босфором Восточным, миновал створы Русского острова, черепахой припластавшегося к воде, и застопорил ход на рейде бухты Золотой Рог.
Загрохотала якорная цепь.
«Пассажирам занять свои места в каютах, подготовить документы и багаж к пограничному контролю и таможенному досмотру!» — вычеканил металлический голос. И то же самое — по-английски, по-китайски, по-японски.
Саднила рана. Влажная рубаха пластырем прилипла к спине. С трудом переступая по крутому трапу с латунными скользкими поручнями, он спустился в каюту, раскаленную, как кастрюля с выкипевшей водой на плите. У порога, встал красноармеец. Совсем юнец. Под буденовкой — распаренная скуластая физиономия: конопатины на щеках, на мигающих веках, даже на шее, торчащей из ворота гимнастерки будто стебель ромашки из банки.
Вошел командир пограничной стражи. Немолод, много за сорок. На коричневом лице светлые, широко расставленные глаза. Как минными щупами, повел ими по каюте, задерживаясь на углах и укромных местах, и только потом неспешно перевел взгляд на пассажира. Вытянулся. Взял под козырек: «Василий Константинович! Не узнаете? А я с, вами под Волочаевкой в болота вмерзал! — Вгляделся. — Больны? Чем помочь? — Обернулся к красноармейцу: — Сопроводить на палубу товарища командарма Блюхера!»
Боец вытаращил глаза, едва не выронил винтовку.
«Я сам. Занимайтесь делами службы».
На палубе, хоть и обдувал ветер, тоже было душно. Мутные волны толкли в заливе щепки, ломаные ящики, разбитые бочки. Выныривала, взблескивая, бутыль. Среди пены и мусора плавал красно-белый спасательный круг.
По заливу сновали баркасы, буксиры, тупоносые плоскодонки-«шампуньки» с пассажирами и тюками. Впереди, по крутому берегу, — большие, малые дома, как ступени, поднимали к вершине Орлиного Гнезда знакомый город.
Вот и вернулся!..
Но чувство облегчения и радости вытеснялось другим — горьким чувством поражения. Все густо пропиталось этой горечью: боль унижения, сознание своего бессилия что-либо изменить, крайнее физическое истощение… Никогда, за все свои без малого сорок лет не выпадало ему таких тяжких испытаний. Солдат, командир, он знал тревоги в боях; приходилось и отступать под натиском более сильного и хитрого противника. Сколько раз приходилось склонять голову у братских могил: каждый бой — всегда рубеж жизни и смерти… Знал он и пронзающий огонь ран, одуряющую вонь собственного гниющего тела. Был готов ко всему. Кроме одного — предательского удара в спину. Столько пролито крови, столько павших…
В снастях свистел океанский ветер. А ему в этом ветре все еще слышался нечеловеческий предсмертный вой, доносившийся из-за тюремных стен. Теперь на тех стенах ветер раскачивает бамбуковые клетки с отрубленными головами его боевых товарищей. Палачи носят головы и на пиках в толпе. А мерзкий предатель, ничтожный и бездарный, торжествует… «Ничтожный»? «Бездарный»?.. Нет. Все эти годы свое двуличие, тайные приготовления, жестокость он умело маскировал словами о преданности революции, старательностью, якобы бескорыстием. И готовил удар… Черный, злобно каркающий ворон… Он любил появляться в войсках, накинув черную кавказскую бурку, подаренную ему в Москве. В ненастные дни кутался в нее и действительно становился похожим на ворона. Покачиваясь с пятки на носок на кривоватых ногах в черных сапогах-бутылках, похлопывая стеком по голенищу, заставляя всех замолкать и вслушиваться, он бросал отрывистые, как карканье, слова. Эти русские сапоги он тоже привез из Москвы… Теперь Василию Константиновичу казалось, что он, как ворон, распластав черные крылья, все эти месяцы летел впереди армии, увлекая ее в пропасть позора.
«С вами под Волочаевкой в болота вмерзал!..»
Блюхер готов был обнять командира-пограничника с незнакомым и таким родным лицом.
Он вернулся. Не со щитом и не на щите. Никогда еще не возвращался он из походов с такой болью в душе. Он чувствует свою вину перед товарищами — теми, кто пал в походах минувших лет и погиб от предательских ножей ныне. Вину перед теми, кто поручил ему ответственнейшее задание. Но если бы лишь его собственной виной измерялось случившееся и только ему, Блюхеру, предстояло держать ответ!.. Нет, дело не в нем… Особенно тяжко потому, что — один из немногих — он понимает: последствия поражения страшны для будущего той страны, в которой он провел без малого три года, а может быть, и для будущего всего мира…
Билось, не утихало море. Сон не шел. За распахнутой балконной дверью уже брезжило. Он встал. Вышел на балкон. Ветер гнул кипарисы. Катились волны. От неостановимого движения воды Василий Константинович почему-то почувствовал умиротворение: перед этим вечным, необъятным величием и мощью все тревоги — преходящи.
В рассветной дымке уже обрисовалась выступающая в море скала. Экскурсовод рассказывал: с ее вершины пел над морем Шаляпин. Когда он пел, внизу собирались на своих шаландах рыбаки.
Сейчас грозно пело, море…
Почему вот уже столько месяцев не покидают его мысли о Китае?.. Из-за боли, которая живет еще в его теле?.. Из-за испытанного унижения?.. Или из-за невозможности возмездия тем, кто предал его и его боевых товарищей?..
Глава девятая
Алексей, отвернувшись к стене, со вкусом жевал сухую кокорку с салом.
— Чего челюстями щелкаешь? — подал голос с нижней койки Борис. — Сальцем смазываешь? Дай на зубок.
— Чего захотел!.. — отозвался Алексей с набитым ртом.
Первые дни он так выматывался, что в «мертвый час» валился на матрац едва живым от усталости. Матросского пайка хватало, даже уносил с камбуза остававшиеся куски хлеба. Теперь за едой вычищал корками миску до блеска, к обеду начинало посасывать.
В казарме достал из тумбочки узелок с бруском розового на срезе сала я зачерствелыми, припорошенными плесенью кокорками. Еще Нюткина забота…
Сейчас, прожевав, назидательно добавил:
— Знаешь, как говорят: «На чужой каравай свой рот не раззявай».
— У, кулачье деревенское, подавись своим салом! — Борис шевельнулся на скрипучей сетке и затих.
Сытый, Алексей подумал о Нюте. Как она там?.. Э-эх… Сколько уж деньков просвистело, а ничего о жене не знает… Ей адрес его службы неизвестен. Он же никак не мог пересилить себя, наставить написать первое письмо. Никогда в жизни не писал. Да и не то настроение… Тоска…
Завтра воскресенье, «сонный день». Вот завтра и напишет…
Снова разбудила боцманская дудка, хотя в эти редкие субботние предвечерние часы никуда торопиться не надо: занятий и работ нет, можно привести в порядок одежду — где пуговица оторвалась, где зашить-подшить.
Скоро Алексею да еще нескольким парням из взвода на вечерние занятия в школу «Долой неграмотность». Остальные собираются в матросский клуб: достают из-под матрацев отпрессованные в стрелку клеши, праздничные, по форме «раз», фланельки, драят хромовые ботинки. В разговорах порхает: «воскресник», «завтра воскресник».
Борис Бережной после дневной побудки не встал с кровати:
— Ой, братцы, в пояснице смерть как схватило!.. О-о-ой!..
— Доктора позвать? В лазарет тебя откантовать?
— Не надо… Колики у меня. Камни в печенке… О-о-ой!.. Шерстяным кашне обвяжусь… Отлежусь…
Его оставили в покое.
Следующим утром вместе с горном на пороге казармы появился старшина:
— На воскресник!
Алексей, полусонный, сделал было ставшее уже привычным движение, готовясь спрыгнуть с койки, но тут же вспомнил: «Сегодня — «сонный день» — и сладко потянулся под одеялом.
Корж шел меж рядов коек:
— Подъем! Аврал все наверх!
Остановился у кроватей Алексея и Бориса, сдернул одеяла:
— Команды не слыхали? Подъем!
— Бережной заболел. С вчерашнего дня мается. Колики в печенках!.. — послышалось со всех сторон.
Сам Борис лежал скрючившись, поясница его была обернута шарфом. Прикрыв глаза, он тихо постанывал.
— Ху-гу… — неопределенно гукнул боцман. — А ты? Колики в селезенке?
— Воскресенье — мой день, — попробовал отстоять свои права Арефьев.
— Даже коммунистический субботник тебя не касается? — грозно выкатил глаза Петр Ильич. — Сачковать надумал?
До обеда, вооружившись метлами, лопатами, ведрами с песком, носилками с гравием и банками с краской, военморы «драили до чертова глаза» территорию городка. Листья уже слетели с деревьев, на пожухлой траве лежал иней. Дул холодный, пахнущий зимой ветер. Но им было жарко.
Сашка Клямкин, парень из их взвода, распорол гвоздем руку. Кровь пошла сильно. Пока бегали в санчасть за бинтами и йодом, Алексей надумал применить деревенский способ, который знал еще до Нютки с ее «чистиками-нечистиками»: обчертил круг, поставил посередке Клямкина и бросил тот злополучный гвоздь острием в землю. Когда ребята вернулись из санчасти, кровь уже остановилась.
— Да ты, Лексей, колдун!..
После обеда, вернувшись в казарму, Арефьев полез в тумбочку за узелком и с удивлением обнаружил, что сала в нем поуменьшилось.
Уже после «мертвого часа», когда начались шумные сборы в матросский клуб, с дальнего угла казармы донесся растревоженный голос:
— Ребята, у меня новые перчатки сперли!
— Потерял небось.
— Не доставал с самого прибытия — тепло было. Вот тут, сверху, лежали, коричневые на белом меху… — И сам же удивленно: — А сундучок на запоре!
— Черти свистнули, не иначе!
— Святым духом!..
Алексей, ободренный успехом заговора Клямкина, вызвался: