Владимир Положенцев – Беглец из Курбы (страница 1)
Владимир Положенцев
Беглец из Курбы
Видения
Запахи. Его раздражали запахи в этом поместье в Миляновичах, пожалованном ему Сигизмундом Августом по королевской грамоте во временное пользование. Мог бы и в полное владение отписать, ухмылялся князь. Сколько добрых служивых людей ему привел. Жаден польский владыка, как все ляхи.
Дворец Андрею Михайловичу Курбскому нравился: несколько «пузатых домов», стоящих буквой «глаголь» с башнями-бойницами по бокам и высокой аркой между ними. Внутри богатое убранство с резной голландской и немецкой мебелью, гобеленами на стенах, изображающих неизвестные битвы и охоты на страшных зверей, высокими окнами в разноцветных стеклах, множество комнат и опочивален с парчовыми и шелковыми балдахинами. Но вот запах. В ярославский теремах, откуда князь был родом, да и вообще в русских домах, обычно пахло ладаном, мышами и, куда деваться, кислой капустой. Здесь же стоял стойкий аромат пережаренного льняного масла, хлебной квашни, кислого вина. И еще чего-то неуловимого, что больше всего и раздражало князя Курбского.
И однажды он понял, что не запахи его тревожат. А совесть. Причину, по которой он сбежал в Литву, князь изложил в своем послании царю Ивану Васильевичу, отправленном с верным слугой, стременным Василием Шибановым из Вольмара:
« Какого только зла и гонения от тебя не претерпел и каких бед и напастей на меня не подвигал, каких лжеплетений на меня не возводил; всех бед не могу из-за их множества и перечислить. Воздал ты мне злом за добро мое и за любовь мою непримиримой ненавистью. Кровь моя, словно вода, прилитая за тебя, вопиет против тебя перед Богом».
Но совести этого объяснения, вернее оправдания, было мало. Он теперь пребывает в благости и королевском почете, окруженный верными слугами-дворянами, словно двенадцатью апостолами, ушедшими вместе с ним из Русского царства, а как там, в Москве его жена Мария, сын Иван, названный им в честь великого царя Ивана Васильевича? А его матушка Мария Михайловна? Что с ними будет или уже стало, ведь царская опала за его измену их не минует? Что бы на все это сказал его любимый брат Иван, погибший от татарских сабель в казанских болотах, не раз спасавший Андрея от верной смерти во время сражений с «басурманами»: и под Казанью, и под Серпуховом, отгоняя от Москвы крымского хана? Разве, одобрил бы его бегство? Вопросы, как ядовитые змеи, жалят, не дают покоя, отравляют душу и тело черным, гремучим зельем.
Что вообще побудило его к такому «неблазному» поступку? Дьяки и бояре, осевшие теперь в завоеванных царским войском ливонских городах, говорили, что царь де прогневался на него за позорный разгром его войска под Невелем, когда всего несколько тысяч литовцев «побили» пятнадцать тысяч русских. Но позор случился несколько лет назад и царь вроде бы забыл про то. Вроде бы…
Непредсказуемым стал государь, самых верных ему людей на дыбу отправляет. К тому же, как шепнул Андрею Михайловичу один дьяк временного приказа, позже сбежавший с Курбским в Литву, царю стало известно о щедрых предложениях князю польского короля Сигизмунда Августа за переход на его сторону. И мол, князь, думает. А раз думает, значит, уже готов к измене.
Да, предложения были. Но Курбского не прельщали обещания «злата и серебра» ни от короля Сигизмунда Августа, ни от гетмана Радзивилла, тоже входившего с ним в сношения по поводу перехода «на другую сторону». Князь не желал продаваться за «тридцать серебряников». За тысячу тоже. Как он себя убеждал. И все же в душе сидел маленький, жадный и расчетливый черт, регулярно подававший противный голос: не согласишься, всю жизнь жалеть будешь, так и останешься холопом на побегушках непредсказуемого царя. Его сомнения переломил стременной Василий Шибанов: «Зачем ждать удара, занесенного над тобой топора, когда этот топор в руках безумца? Беги, князь и забери с собой верных тебе людей».
Что с Василием сталось, зачем согласился его отпустить? Царь в гневе может сотворить с ним всё что угодно, даже убить, но Шибанов пошел почти на верную смерть, так как лично захотел бросить в лицо царю обвинения в его преступлениях. Смел Василий, не то, что Андрей – писать гневные письма одно, сказать в глаза извергу – другое.
А строки княжеские в письме были «зело злыми»: «Зачем, царь, сильных во Израиле истребил, и воевод, дарованных тебе Богом для борьбы с врагами, различным казням предал, и святую кровь их победоносную в церквах Божьих пролил, и кровью мученическую обагрил церковные пороги… Казненные тобой у престола Господня стоят, взывают об отомщении тебе, заточенные же и несправедливо изгнанные тобой, взывают день и ночь к Богу, обличая тебя…»
Да, как умерла любимая жена государя Анастасия Романовна, так Ивана Васильевича словно подменили, будто с цепи сорвался: отрубленные головы летят направо и налево. Даром что идет Лифляндская война и нужны воеводы, никого не щадит, ни служивых, ни земских, только лишь заподозрит измену.
К тому же, дерптские воеводы донесли князю, что государь де подверг жестокому дознанию Алексея Адашева, его друга и соратника, за связь с Владимиром Старицким – двоюродным братом царя, претендующего на престол, и тот под пытками якобы признался, что смертное колдовство на Анастасию напустил он с попом Сильвестром. А надоумил их на то царский дворецкий – Андрей Курбский.
От того князь, долго колебавшийся, всё же решил бежать. И король Сигизмунд не обманул: щедро расплатился с князем за измену, отдал ему в пользование замок на Волыне, сам город Ковель, поместье в Вижве с селами, дворец в Миляновичах, где и осел Андрей Михайлович.
Вроде бы, живи и радуйся. Если бы не ядовитая совесть. А еще князя мучили ночные видения, даже не сны, а нечто среднее между явью и забытьём. Не раз приходила мать Мария Михайловна в саване, с распущенными волосами, вставала перед ним на колени, просила простить. «Это я виноват перед тобой! – кричал в ответ Андрей, что бросил тебя на растерзание сатрапу и упырю рода человеческого, царю Ивану Васильевичу». За спиной матери, появлялась другая Мария – супруга, говорила: « Ты верно служил ему, значит, сам такой, потому и бросил меня с сыном Иваном». «Нет!» «Ты и есть изменник наипервейший. Разве подумал обо мне и отроке своем несчастном? И не стыдно ли тебе пред братом твоим единокровным Иваном, в честь кого ты и назвал нашего отпрыска? Нет, не в честь царя, а именно брата!» А затем являлся отец Михаил Михайлович, хмурился, назидательно, как в детстве, наставлял: « Прощай людям всё, ибо слабы они духом и телом, лишь один Господь несгибаем ни перед чем, не прощай токмо предательства. Как бы ни раскаивался согрешивший супротив тебя человек, как бы ни ползал перед тобой на коленях, моля забыть неблазное, не поддавайся, не прощай, ибо предавший раз, не остановится. Предаст снова, да так что голову свою сложишь. Уразумел?» «Уразумел, батюшка, но я не предатель! Это сам царь предал меня, отблагодарил злобой за верность. Сколько я ему городов и сел басурманских взял, к ногам его положил, не жалея живота своего и не требовал ничего взамен, акромя доброго слова, а он плаху мне уготовил». «А ты видел её, эту плаху? – вопрошал в видениях родич. – Может, наврали тебе дерптские воеводы, не чинил государь супротив тебя злого умысла? Да ты и сам не верил им, а польстился на дары польского короля, бросив мать, жену, сына. Забыл троянскую мудрость Вергилия: бойтесь данайцев, дары приносящих?» «Нет! Помню, батюшка, наизусть помню «Энеиду» сего мудреца, что ты мне в детстве читал!» « И будут тебе эти дары камнем на сердце, ибо предал ты не только царя, а самых близких тебе людей, любящих тебя всем сердцем, а значит, отчизну, и нет хуже этой измены».
Просыпался князь в липком, зловонном поту, пил польскую водку большими глотками и только после этого засыпал до рассвета.
Вот и теперь он проснулся от горечи во рту и на душе, протянул руку к графину, что обычно стоял рядом на низком византийском столике. Курбский спал не на шикарном ложе под балдахином, а на обычной кровати, застилая ее медвежьей шкурой, по-походному. Под голову клал крестьянскую подушку, набитую сеном. Возможно, так он сам себя убеждал, что польстился не на «данайские дары», а только на свободу от «злого деспота и сатрапа».
Кликнул слугу Никиту Дрозда, сторожившего всегда покой князя с пищалью и русской алебардой за дверью спальни. Никита был из дворян, одним из тех «двенадцати апостолов», сбежавших вместе с Курбским в Литву.
–Чего тебе, князь? – спросил сонный Никита.
–Водки дай, нутро горит.
–Не забыл ли, Андрей Михайлович, что сегодня король Сигизмунд к тебе пожалует? Надобно бы вид здравственный иметь.
Короля действительно сегодня ждали – накануне примчался гонец с грамотой от Сигизмунда. Польский владыка, как сообщалось в депеше, собирался, наконец, выдать князю бумаги на полное и безраздельное владение замками и поместьями. Встречать его велено было днём. Об этом и напомнил князь слуге.
–А кто его знает, короля ляшского, – ухмыльнулся Дрозд. – Возьмет и заявится спозаранку, а ты в разобранном виде, князь. Непотребно.
–Да с чего бы ему ни свет, ни заря ко мне приезжать? Скажешь тоже. Он еще десятый сон видит.