Владимир Осипов – Дубравлаг (страница 12)
Пока Екатерина Алексеевна и Лена ходили в штаб оформлять свидание, я остался в избе для приезжих. Мне было сказано, что, во-первых, мне свидания не дадут, а во-вторых, я не должен подходить к лагерному забору под угрозой, что свидание с Галансковым будет отменено вовсе. Было как-то необычно находиться там, где когда-то — весной 1962-го — начинал срок, и при этом быть по другую сторону проволоки.
Свидание было коротким, двухчасовым, в присутствии надзирателей. Когда мои спутники вернулись, было часов 10 вечера. Мы решили не ночевать здесь, а идти пешком 10 километров по лесной дороге до станции Явас. Так и сделали. В моем деле (№ 38, по "факту издания антисоветского журнала "Вече") имеются данные из зоны о Юре. Мне инкриминировали возвеличивание отщепенца, и поэтому следователь Плешков запросил всю информацию о Галанскове из лагеря. Я перечитывал однотипные рапорты надзирателей: "осужденный Галансков не встал по подъему в 6.00 утра". Неоднократно поэт "не вставал про подъему". Его мучили страшные боли в желудке, от этих болей он не мог спать. Иногда кое-как засыпал к утру и, конечно, просыпал подъем. И вот за такие нарушения администрация и водворила его в ПКТ (помещение камерного типа) на хлеб и воду, где его болезнь еще более обострилась. Конечно, это было явное издевательство, возможно, сознательное. Чекисты знали, хотя бы по письмам, что Юра под влиянием ВСХСОНовцев и особенно Л. И. Бородина движется в русском православно-патриотическом направлении. За националиста, дескать, и Запад не заступится, можно душить.
18 октября 1972 года в лагерной больнице (поселок Барашево) Юре сделали операцию. Оперировал врач-заключенный, некто Шустер, подполковник медицинской службы, сидевший в уголовной зоне за взятки. После операции этого врача больше не допустили к больному. У Галанскова возник перитонит. Требования о переводе его в гражданскую больницу были отклонены. Не допустили и врачей с воли. 4 ноября 1972 года в одиночной палате, всеми покинутый, Ю. Т. Галансков скончался. По свидетельству его сокамерника Е. А. Вагина, "вскоре после смерти Галанскова Шустер был досрочно освобожден и, кажется, восстановлен в прежнем воинском звании…" (Сборник "Юрий Галансков", Ростов-на-Дону, 1994, стр. 189). Это была моя единственная поездка в Мордовию в качестве вольного гражданина.
28 ноября 1974 года я был арестован вновь и после многомесячного следствия 26 сентября 1975 года приговорен Владимирским областным судом по прежней 70-й статье УК РСФСР к 8 годам лишения свободы. Теперь уже — за издание независимого православно-патриотического журнала "Вече". Мною было издано девять номеров, на каждом из которых я ставил свою фамилию и адрес. А когда в марте 1974 года мне пришлось объявить о закрытии журнала, КГБ по личному указанию Андропова возбудило уголовное дело. И чтобы подчеркнуть, что правда на моей стороне, я возобновил издание журнала, переменив лишь название — "Земля". Осенью того же 1974 года мне и моему помощнику П. М. Горячеву были присланы из-за границы приглашения. Мне — на выезд в Германию. Те, кто обо мне хлопотал, знали, что по израильской визе я ни в каком случае не поеду. Петр Максимович выехал в Италию, хотя следствие по нашему делу было в разгаре, я категорически отказался от эмиграции. Чекисты ждали, что уеду и я. Я знал, что в случае моего отъезда в советской печати появится статья: что вот, дескать, какой липовый патриот и как он быстро смазал пятки жиром. А ведь его, разумеется, и сажать не собирались…
Нет, я решил: пусть будет суд, пусть они опозорят себя расправой по чисто идеологическим мотивам, пусть проявят свое русофобское и богоборческое нутро, ибо никакого криминала, даже по их понятиям, в моем журнале не было. Было Православие, славянофильство, Хомяков, Киреевский, охрана природы, охрана памятников… И за все это редактор получает восемь лет! При Ельцине убийцам давали меньше…
5 января 1976 года меня вывезли из Владимирской тюрьмы, где я сидел, пока шло следствие, и направили отбывать срок в Мордовии. Помню, в полночь этап с большой группой блатных прибыл в Горьковскую тюрьму. Дежурный офицер выкликает: "Рецидивисты есть?" — "Есть". Несколько человек, признанных по суду рецидивистами, повели в отдельную камеру. Мне Владимирский областной суд сделал поблажку: рецидивистом не признал. "Малолетки есть?" Нашлись и малолетки, их тоже направили в свою камеру. "Туберкулезники есть?" И тубиков отвели. "Сифилитики есть?" Нашлись и такие. Наконец, нас осталось двое. "А вы по какой статье?" — спросил старшой. Своим опытным глазом он понял, что я не вор. "Статья 70-я, политическая". — "А, гос!" (офицер при мне стесняется называть меня полностью: "госпреступник" или "государственный преступник"; он дипломатично говорит только "гос"). "Это гос, отведите его в отдельную камеру!" Правда, ненадолго мне подкинули оставшегося второго спутника — шофера, осужденного за наезд, но потом и ему нашлась камера. Здесь, в Горьком, я пробыл несколько дней до следующего этапа в Потьму.
В Потьме — пересыльная тюрьма. В лагере есть такое выражение: "Смотри, чтобы не было разговоров на пересылке!" Это означает следующее: в зоне всякого рода критика одного зэка в адрес другого легко перерастает в спор, в склоку, а то и в драку. Поэтому при совместном проживании все попридерживают язык, стараются по возможности не задевать друг друга. А вот когда попадают на пересылку — люди расстаются, языки развязываются, начинают упрекать тех, кто остался в зоне, во всяких грехах и упущениях, срывать на оставшихся досаду. Поэтому при любом непростом обороте дела, когда легко исказить истину, предупреждают: "Чтобы не было разговоров на пересылке!", то есть чтобы потом ты не говорил обратное.
16 января 1976 года я прибыл в ИГУ ЖХ 385/19. Сидело там человек 300–400, в двух больших бараках, один из которых был двухэтажным. Мне достался второй этаж: ходить в туалет на улицу было целым большим путешествием. Посередине зоны — клуб-столовая. Поодаль — пустой нежилой руинированный и заколоченный досками барак. При зоне, конечно, штрафной изолятор. Обо мне слышали. Встретил я и старых знакомых, тех, кто все эти шесть лет, пока я был на свободе, тянул лямку.
В первый же вечер старожилы мне поставили чай. Один новый зэк рассказывал, как он остался было в Америке, но его выманил задушевными разговорами и клятвами сотрудник советского посольства Воронцов. Позже, при демократии, этот Воронцов был послом в Индии и важной персоной вообще.
Дней через десять после моего прибытия освобождался рижанин Федор Коровин, с которым я передал письма ("ксивы") на волю. Встретил здесь "тяжеловеса" с 25-летним сроком Юрия Храмцова, а также бандеровца, того самого, который удачно сбежал в Явасе. Здесь сидел и другой "тяжеловес" — Калинин, сын истинно-православной церкви. Я читал его приговор: летом 1958 года христианина осудили по статье 58–10 (та же "контрреволюционная пропаганда") на 25 лет за то, что кому-то посоветовал "не идти на выборы". Кому-то — "не вступать в колхоз". Тот же "криминал", что и у сидельцев религиозной зоны ЖХ 385/7-1 в Сосновке. Калинин меня поражал своим молитвенным подвигом. Бывало, по нужде встанешь часа в четыре, проходишь мимо каптерки, идя на улицу, а Калинин уже стоит на коленях перед иконой и молится. То есть за два часа до подъема вставал для молитвы!
Каждый день. И при этом всегда выполнял производственную норму. Был он из кубанских казаков, из семьи раскулаченных переселенцев. Их пихнули в товарный поезд и скинули где-то за Уралом: вот вам пустое жизненное пространство! Ни кола, ни двора, и живи, как хочешь! Эксперимент в духе Кампанеллы, Фурье, Сен-Симона, Маркса, Энгельса и зверенышей из пломбированного вагона.
На 19-м была такая особенность: сразу после подъема — хождение вдоль запретки под музыку. В ГУЛАГе, или теперь уже ГУИТУ (Главное управление исправительно-трудовых учреждений), появился строгий приказ: обязательная утренняя физзарядка во всех зонах. Но поскольку политический контингент в основном состоял из пожилых (участники войны с той стороны фронта по-прежнему составляли большинство), то физзарядку нам заменили ходьбой. В 6.00 вскакиваешь, быстро-быстро застилаешь койку и, не успев помыться (это после), мчишься на улицу. В мороз, в снег, в любую погоду — топ-топ-топ, и громкая музыка! Было, конечно, что-то унизительное в этом ритуале.
Меня направили на работу в раскройный цех. В лагере была фабрика по изготовлению футляров для часов. Наши футляры затем шли в Пензу, на часовой завод. Раскройный цех являлся первым звеном производственного цикла: сюда поступали бревна, которые мы раскраивали на доски. Большие тяжелые доски укладывали под пилу, то есть торцевали их и затем обрабатывали дальше, с боков. От нас пиломатериал поступал в сушилку, оттуда — к деревообрабатывающим станкам. В раскройном было тяжело физически, но норма не давила, дышать сосной к тому же было приятно.
Мне рассказали, что в этом цехе за несколько дней до меня работал теперь уже освободившийся зэк-музыкант. Человек этот сызмальства мечтал удрать на Запад, используя гастрольную поездку. Эти гастроли он ждал много лет, ради этого вступил в КПСС, женился (холостяков обычно в зарубежную поездку не пускали) и вообще играл ура-советского человека. Дождался: их оркестр оказался в Мексике. Там он подбивает для компании другого музыканта. Тот соглашается и они ломятся "в убежище".