Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 51)
Все это Миша писал в глубоком волнении. «Боже милосердный, — думал он, — уж теперь-то, когда я выдаю ему собственного отца, не может господин Кизель не признать мою преданность и добрую волю!»
Но Кизель, прочитав донесение, остался недоволен.
— Ян Борн основывает какой-то там банк! — саркастически произнес он. — Поистине интересное известие! Вы превзошли себя, молодой человек! Полагаю, в следующий раз вы сообщите мне, что начали мостить Целетную улицу или что готовится закон о страховании инвалидов и престарелых.
Миша не в состоянии был понять эту полицейскую иронию, и Кизель объяснил ему, в чем дело.
— В комитет, членом которого стал ваш папаша, входят также князь Карел Шварценберг и граф Войтех Шенборн. А вы, дуралей, подаете в тайную полицию донесение о таком в высшей степени почтенном предприятии, на которое сам государь император дал свое всемилостивейшее согласие!
Мише показалось, что день померк.
— Признаю свою ошибку, — тихо сказал он. — Но вы, господин Кизель, не имеете права оскорблять меня.
— Ну ладно, не имею, — отозвался тот, пряча в портфель Мишин рапорт. — Извините.
— Это было глупо с моей стороны, — продолжал Миша. — Верните мне, пожалуйста, донесение.
Но Кизель, словно не слыша, запер портфель ключиком, который носил в жилетном кармане.
— Вы славный малый, хотя иной раз и промахиваетесь, — сказал он. — Но выше голову и продолжайте в том же духе.
— Господин Кизель, прошу вас, верните мне это донесение, — повторил Миша.
Кизель задумчиво почесал пальцем нос, потом рассмеялся.
— Ах, вот оно что! — сказал он. — Боитесь, как бы я не использовал этот редкостный документ против вас? Мой милый наивный друг, да зачем мне это и что мне с вас взять? Чтобы скомпрометировать вас, — хотя один бог ведает, кому это нужно, — у меня в руках столько материала, что одним рапортом больше или меньше не играет никакой роли.
— Верните мне, пожалуйста, донесение о чешском банке, — в третий раз попросил Миша.
— Ну, для вашего спокойствия и чтоб вы видели, как я к вам хорошо отношусь, — проговорил Кизель и, отперев портфель, подал Мише бумагу. — Но вы должны работать лучше, молодой человек. Все ваши донесения я знаю наперед, вы повторяетесь, работаете вхолостую. Не станете же вы уверять, будто у вас в университете ничего не делается и студенты болтают одно и то же. Думайте о своей цели, о своих намерениях. Кто хочет стать немцем, не родившись им, должен заслужить это. Стать немцем — значит стать сонаследником огромной культуры величайшей и просвещеннейшей нации в мире. Ради этого стоит постараться, правда?
Он похлопал Мишу по плечу и проводил до дверей. Однако ни похлопывание, ни утешительные слова о германской просвещенности, которыми Кизель постарался кое-как сгладить свою грубость, не могли вывести Мишу из крайне угнетенного состояния. Вернувшись домой, он лег одетый на кровать и погрузился в глубокую, бездумную апатию.
5
Из всех Мишиных родных одна тетя Бетуша обратила внимание на его молчаливость, она одна угадала, что он чем-то терзается. Несколько раз она просила Мишу поделиться с ней своим горем, но тщетно. Миша уверял, что все у него хорошо, как никогда, просто он немного переутомился и потому плохо спит. И в самом деле, спал он плохо. Иной раз ночами, когда старую пани Вахову мучили сердечные приступы и Бетуша вставала, чтобы поставить ей холодный компресс на грудь, она, переждав приступ у матери, подходила к Мишиной двери — и всякий раз слышала, как он беспокойно ворочается в постели и вздыхает. А порой он вовсе не ложился, все ходил по комнате из угла в угол. Это было печальное время; в квартире Бетуши воцарились безнадежность и уныние. Миша бледнел и худел, а пани Вахова, хотя ей еще не исполнилось шестидесяти, говорила только о близком прощании с этим бренным миром и скором свидании с покойным мужем, доктором прав Моймиром Вахой. Бетуше действовала на нервы привычка, приобретенная матерью в последнее время, — садиться на край стула, словно она каждую минуту готова была встать и уйти куда-то.
— Господи, маменька, почему вы не сядете как следует?! — восклицала Бетуша, ломая руки, и маменька с виноватой миной усаживалась как следует, но стоило дочери отвернуться, снова передвигалась на самый краешек стула.
Как-то Бетуша нашла у Миши на ночном столике коробочку сильного снотворного и решила сказать Борну, до чего беспокоит ее состояние Миши. Борн только засмеялся.
— Хотел бы я знать, чего еще не хватает Мише! Денег — сколько требуется, хорошая, тихая квартира, милейшая хозяйка, портного я ему оплачиваю отдельно, одет он как на картинке, в обществе имеет успех — многим ли молодым людям в Австрии живется, как ему? Я всегда его баловал и правильно делал, — он хороший мальчик и очень меня радует. А что у него тайная печаль — так это в порядке вещей! Какой же юноша не бывает хоть раз в жизни несчастливо влюблен!
— Значит, вы с ним не поговорите? — в справедливом гневе спросила Бетуша. — Не спросите о тайне, не протянете руку помощи, не побеседуете с ним, как мужчина с мужчиной, как отец с сыном?
— Да я ведь с ним постоянно беседую, — уже раздраженно сказал Борн. — И пожалуйста, не поднимайте панику. У меня и без того довольно забот.
В те годы переехала из Вены в Прагу сестра Борна, баронесса Мария фон Шпехт; после недавней смерти мужа ее потянуло на родину, и, богатая, независимая, она собиралась провести остаток своих лет в столице Чехии и в путешествиях по югу, надеялась тем излечить свой недуг, ошибочно принимаемый за чахотку. Это была статная, весьма энергичная дама, с красивой гордой головой на широкой крепкой шее, черноволосая и черноглазая. Так как при ходьбе на нее часто нападал кашель и одышка, она ходила с тростью, на которую всегда можно было опереться; это была толстая палка с крючковатой ручкой, окованной серебром. Трость эта в крепких жилистых руках баронессы подчеркивала хмурую властность всего ее облика — при виде нее, высокой, прямой, опирающейся на серебряную рукоять трости, невольно возникало, может быть, ошибочное, но стойкое впечатление, что фрау фон Шпехт в гневе не задумается вытянуть по спине нерадивого слугу или горничную.
Живя в Праге, она регулярно являлась в салон своего брата и глубоким альтом, своего рода женским басом, просила чешской музыки, чешских песен, чешских оперных арий. «Я изголодалась по чешской музыке», — говорила она.
Борн немного стыдился явственного немецкого акцента сестры, но Гана принимала Марию с радостью — приставка «фон» придавала блеск салону.
Эта строгая, тяжеловесная барыня необычайно привязалась к своему племяннику Мише и настаивала, чтобы он всегда сидел и разговаривал с ней; она не могла натешиться его обществом. Миша, по ее желанию, вел с ней необыкновенно возвышенные разговоры об отечестве, о подлинности «Рукописей», о радостях труда, о своих планах на будущее, о красоте Праги, об обстановке в чешском университете, о Национальном театре, о грядущем расцвете и блестящем будущем чешской нации и еще о боге, непогрешимости папы и благотворности молитв.
— Я всегда, всегда молилась только по-чешски, — призналась ему однажды тетка, вперяя в него строгий взгляд своих огненных черных очей. — Язык чешский я постепенно забывала, а молитвы — молитвы никогда!
— И правильно, очень правильно, тетушка, — поддакнул Миша. — С людьми можно говорить хоть по-татарски, а с богом — только речью своего сердца.
Тетушка засмеялась.
— Ты остроумный мальчик, Михальхен, умный, красивый и остроумный. Как это ты сказал? Повтори-ка… С людьми можно… как там дальше?
Миша повторил свое изречение, и она опять смеялась, пока на нее не напал удушливый кашель.
Как ни странно, симпатия тетки Марии к Мише не была односторонней, он тоже полюбил эту чернобровую командиршу, охотно сиживал с ней и патриотствовал вовсю, так что Бетуша даже начала ревновать. Чем мучительнее делалось нравственное похмелье Миши, тем более благонравные речи вел он с тетей Марией; чем более отдалялся от него Кизель, чем больше в бывшем наставнике проглядывал полицейский, тем горячее восхвалял Миша родину в беседах с баронессой. При этом его часто охватывало острое желание, чтобы все, что он говорит наивной тете, могло быть и было бы правдой, чтоб все, в чем он уверяет ее, обманывая и дурача, могло быть и было бы искренними словами… Но поздно, — Кизель крепко держал и не выпускал его. То, на что он однажды только намекнул, — а именно, что мог бы, при желании, погубить Мишу, открыв его тайную деятельность, — он говорил теперь прямо: кто нанялся, должен служить.
И Миша служил.
Поздней весной 1887 года госпожа фон Шпехт собиралась на юг, в Италию, к озеру Гарда, но не уехала, потому что болезнь обострилась и приковала ее к постели. Здоровье ее катастрофически ухудшалось; в то же время стремительно ухудшались и Мишины дела.
6
Однажды Ян Складал изрек в кофейне Унгера нечто столь крамольное, что даже его ко всему привычных коллег бросило в дрожь. Старочехи и младочехи, заявил он, так прочно засели в раковине своего патриотизма, что им никогда из нее не выкарабкаться; потому-то они, например, так яростно противятся идеям современного социализма, что социализм, будучи интернациональным по природе, никак не умещается в их узкий кругозор, ограниченный шорами чешского национализма.