Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 50)
Нередко Миша провожал Складала до дома, а потом, не наговорившись, тот, в свою очередь, провожал Мишу. И Миша затем в тиши своей комнатки писал по горячим следам длинные отчеты для Кизеля, занося в них все, что ему казалось враждебным немецкому порядку и идее германского превосходства.
Одно из его тогдашних донесений выглядело так:
«Сходка в кофейне Унгера, на Фердинандштрассе, 21.Х.1886 года. Правовед Микота пришел с подбитым глазом: вчера ночью в темном переулке Старого Места на него напали сторонники «Рукописей». Гимназист-восьмиклассник Ружичка предложил, чтобы Микоте, в награду за его геройство, дали бесплатно чай с ромом, но предложение отвергли, потому-де, что нет ничего героического в том, что тебе съездили по физиономии.
Потом заговорили на злободневные политические темы, прежде всего о готовящейся русско-австрийской войне. Ружичка: «Но, господа, мы же собрались, чтобы поговорить о «Рукописях»!» Антонин Складал: «Для меня вопрос о «Рукописях» решен!» (Возгласы «браво», хлопки.) Микота: «Отлично, только не так громко, не то схлопочем по шеям. С меня лично хватит вчерашнего. (Смех.) И потом, господа, для меня, признаться, вопрос о «Рукописях»
В таком духе Микота долго восхвалял все поэмы «Рукописи», и маффисты слушали его, затаив дыхание, пока не вмешался Антонин Складал: «Ну что ж, может быть, но спорят ведь не о том, хороши эти стихи или плохи, а о том, древние они или новые, подлинные или поддельные». (Хлопки.) Микота иронически: «В самом деле? Для меня это новость! Но теперь скажите мне, господа, если эти стихи были сложены в начале девятнадцатого века, как утверждают Гебауэр и Голл, то кто же их автор? Ведь мы знаем чешскую поэзию того времени, знаем, что это было сплошное убожество, бездарность! Могло статься, чтоб в то время в нашей стране жил такой сильный, оригинальный, самобытный поэт и никто о нем не знал и не знает?» Следует бранчливый спор о том, действительно ли стихи «Рукописей» так хороши, как утверждает Микота. Медик Крейцар указывает на то, что именно описание пробуждающейся Праги — не более чем романтическое видение природы в духе Шатобриана, другой заявляет, что одна из поэм «Краледворской рукописи», «Роза», почти дословный перевод двух широко теперь известных русских народных песен, и так далее. Следуют дебаты о том, нужен ли студенческий журнал, вокруг которого сплотились бы противники «Рукописей». Крейцар: «Я знаю группу, которая подумывает о таком журнале и уже собирает средства. Ее возглавляет некий Ян Гербен[33], бывший сотрудник редакции «Народни листы», которого Грегр выставил за то, что он — противник «Рукописей». Я охотно свяжусь с ним, мы можем объединиться с его группой». Микота: «Зачем нам объединяться, я полагаю, мы и сами справимся с журналом. Твое мнение, Борн, ты будто воды в рот набрал!» Чтобы не вызвать подозрений, я ответил, что еще обдумываю, но тоже считаю, что журнал нам надо создать самим, ни с кем не связываясь. Последовал новый спор, который прервал кельнер: гости в соседнем помещении жалуются, что мы слишком орем. Тогда Антонин Складал взял на себя ведение сходки и поставил вопрос на голосование. Большинством в один голос решено было объединиться с группой Гербена».
Таких донесений Миша передал Кизелю дюжины. Тот был доволен, но далеко не так доволен был Миша, потому что его любимый учитель все больше смахивал не на пламенного идеалиста, романтического проповедника прекрасных германских идеалов, каким он был в беспечные годы Серого дома, а на дотошного и сухого полицейского бюрократа. Рапорты свои Миша приносил в его холостяцкую квартиру на Капровой улице Старого Места, и Кизель хвалил его за усердие, но высказывал все меньше охоты беседовать о проблемах германства и германского духа — подводить под деятельность Миши благородную основу германского патриотизма. Кизель назначал Мише определенные дни и часы свиданий, однако нередко случалось, что его не оказывалось дома, и Мише приходилось опускать донесение в почтовый ящик. Но даже когда Миша заставал его дома, любимый учитель быстро от него отделывался.
— Ну-ка, покажите, требовал он и, приняв бумажку, с интересом читал ее, приговаривая:
— Ну и сброд!.. Еще бы, конечно, Складал! Э-э, тут какое-то новое имя — Кроцин, с ним мы еще не встречались. Ах, независимости захотели, мерзавцы? Я вам дам независимость, в одиночке на всю жизнь охота отпадет… Ну ладно, Михаэл, продолжайте в том же духе.
И он вкладывал донесение Миши в кожаный портфель, который, аккуратно заперев на ключик, уносил с собой в полицейское управление на Почтовой улице.
— Ну что, думаете ли вы еще, что я оброс чешским мясцом? — сказал однажды Миша, желая побудить Кизеля к одному из тех разговоров, которые любил больше всего на свете и которые были ему необходимы, чтобы верить в правильность своих действий.
— Что? Каким мясцом? — рассеянно переспросил Кизель. — Слушайте, а из какой семьи этот Кроцин? Выясните-ка, только незаметно… И потом вы мне в свое время обещали понаблюдать за салоном вашего отца, как же это вы забыли? Думается, там тоже можно зафиксировать кое-что занятное. Ну, ну, ничего, не делайте такое жалкое лицо, словно вы сейчас разреветесь, я ведь вас не упрекаю, я только так, между прочим.
Общество, собиравшееся по средам у Борнов, было, как мы знаем, старомодно патриотическое, то есть антигебауэровское и антиголловское, и Миша, который по-прежнему регулярно бывал в салоне отца, опасался, как бы чем-нибудь не выдать своей принадлежности к «маффии». Положение его было страшно щекотливым: перед Складалом и его друзьями надо притворяться, что он заодно с ними, перед отцом и его гостями делать вид, будто он разделяет их взгляды, и от обоих этих лагерей держать в тайне свои германские идеалы и связь с Кизелем. Пока Кизель был прежним Кизелем, которому он верил и которого любил, Миша, вдохновленный своими идеалами, легко сносил такую двойственность положения. «Ничего, настанет день искупления, — думал он, — и я сведу счеты со всеми, и с теми, и с другими, и перейду в иной лагерь, где нет споров о «Рукописях», где нет иного патриотизма, кроме настоящего, великого, германского!» Но Кизель становился все более скуп на слова, все сдержаннее и отчужденнее, и это до некоторой степени пошатнуло веру Миши. Правда, в душе он оправдывал любимого учителя невероятной занятостью, сам защищал его от собственных сомнений и все же нередко просыпался в слезах, вызванных кошмарами, — и днем у него не раз возникало ощущение, что внутри у него все воспалено и болит, а все, о чем он думает, собирается в какой-то скользкий ком и душит, став поперек горла. Однако довольно было одной приветливой улыбки Кизеля, одного ободряющего слова или хотя бы подобия былой волнующей беседы о порядке, которым человек силою своего духа организует этот иллюзорный, зависящий от нашего мышления мир явлений, о том, что во власти человека — стать центром мироздания или превратиться в ничто, ибо поскольку вселенная бесконечна, то у нее нет центра, или этот центр повсюду, стало быть, в каждом из нас, — одной такой позолоченной пилюли, одного похлопывания по плечу было довольно, чтобы комок растворился в горле Миши и к юноше вернулась радость жизни и уверенность в себе.
«Ян Борн, — писал Миша в одном из своих донесений Кизелю в конце марта 1887 года, — стал членом комитета экспертов, которые подготавливают организацию какого-то чешского банка. Назначение этого банка якобы поддерживать малые чешские кредитные учреждения, но это, разумеется, только ширма, а подлинная цель, как часто говорил сам Ян Борн, борьба против владычества немецкого капитала. Председатель этого комитета — наш профессор экономики доктор Альбин Браф».