Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 48)
Уж если здравствующие профессора Карлова университета почитались такими авторитетами, что человеческую и бытовую сторону их жизни тщательно скрывали от студентов, то каким же авторитетом был историк, уже умерший, прозванный «Отцом народа», — Франтишек Палацкий, чей труд «История чешского народа» содержал истины и только истины, самые истинные истины, рядом с которыми даже школьная таблица умножения казалась собранием неточностей, потому что никто никому не запрещает сомневаться в том, что дважды два — четыре, между тем как усомниться хотя бы в одном утверждении Отца народа считалось не только безумием, но святотатством, изменой отечеству; а тут какой-то новоиспеченный профессоришка, развращенный в заграничных университетах, вздумал вдруг критиковать Отца народа и утверждать, как ни в чем не бывало, будто его монументальный труд нуждается в пересмотре!
Понятно, что после такого кощунственного заявления патриотическое чешское студенчество отвернулось от профессора Голла. Те же немногие, кто остался ему верен и по-прежнему посещал его лекции и семинарские занятия на дому, заслужили не только презрение чешских патриотов, но и недоверие австрийских властей, ибо они тем самым обнаружили склонность к новшествам, к ниспровержению старых общепринятых ценностей, короче говоря, к нигилизму, как выразился Кизель, пользуясь лапидарной полицейской терминологией.
Вторым из молодых крамольников, отважившихся ввести в свою преподавательскую практику строгие методы научной работы, был богемист Ян Гебауэр; сухой, строгий, деловитый, он подчинил студентов неслыханной дисциплине. Невзрачный, в очках, с редкой козлиной бородкой на скошенном подбородке, Гебауэр читал лекции, разбирал со своими учениками старинные песни, трактаты и легенды, твердой рукой заставляя студентов исследовать и осмысливать развитие старочешского языка на протяжении столетий, — от древности до тех вершин, до которых довел его Ян Амос Коменский, и далее, до эпохи страшного упадка на рубеже восемнадцатого и девятнадцатого веков, когда литературный чешский язык почти исчез на долгие десятилетия. Гебауэр никогда не тратил лишних слов, ни с кем не спорил и, если не соглашался с мнением оппонента, то говорил «нет», и больше ничего.
Нечего и говорить, что Кизель живо заинтересовался подозрительными приверженцами профессора Голла — так называемыми «голлистами», равно как сторонниками Гебауэра, которых прозвали «летописцы»; по этой причине Мише пришлось составить их подробный список с адресами.
— Ну, конечно, этого следовало ожидать, — обрадовался Кизель, просматривая список. — И наши милейшие Складалы тут как тут. Ай-яй, не только Антония, но и Ян — правовед, а ходит на лекции историка, смотрите, каково рвение! Так, так, Михаэл, поддерживайте самый тесный контакт с этими славными чешскими карбонариями!
Отпустив эту шуточку, которой он намекал на угольную торговлю Складалов и одновременно на их предполагаемую склонность к заговорам, Кизель с довольным видом подкрутил правый ус. А Миша, счастливый его похвалой, заверил обожаемого учителя, что не преминет сообщить ему о всяком нигилистском высказывании не только Складалов, но и их друзей и знакомых. Он внимательно прислушивался ко всему, о чем говорилось в кружке космополитов, и на месте делал заметки, наловчившись писать на ощупь, в кармане, укрепив под ногтем обломок грифеля.
Вот отрывок одного такого донесения:
«Встреча 21.I.1886 у Складалов, в Пятикостельной улице. Присутствовали… — (следует подробный список с адресами). — Правовед Ми́кота принес книгу Стюарта Милля и заявил, что тот, кто не читал этой книги, в его глазах осел. Медик Крейцар возразил, что он эту книгу читал и что это чепухистика. Антонин Складал: «Господа, не ругайтесь, крепкими словечками ничего не докажете. Пусть лучше Микота скажет нам, что нашел он в этой книге достойного внимания и почему рекомендует нам ее». Микота: «Там, господа, есть фраза, которую всем нам следовало бы зарубить себе на носу: «Лучше быть недовольным человеком, чем довольной свиньей». Философ Кутил возразил, что такие афоризмы достойны автора оперетт, но не серьезного ученого и философа. Микота вскипел и обрушился на Кутила, заявив, что в нем говорит питомец суконных немецких философов, которые никогда не снизойдут в своих неудобоваримых трудах до живого и нормального человеческого языка. Последовало типично чешская, бестолковая и грубая перебранка. Кутил: «А ничего другого интересного, кроме как о свинье, в этой книге нет?» Микота: «Есть, и очень много, но я ничего больше не скажу, раз вы не желаете слушать. Я протягивал вам руку помощи, чтобы вытащить вас из-под гнета немецкой философии, — а не хотите, и не надо!» Ян Складал: «Да мы хотим! Я бы за одного Милля отдал десяток Кантов. Учение Милля о том, что цель всех нравственных поступков сделать счастливыми как можно больше людей, мне куда милее, чем десять категорических императивов».
Следует долгий и бесплодный спор, которому кладет конец Антонин Складал, заявив, что нельзя растрачивать время и силы на такие пустяки, если мы намерены достичь своей цели — то есть но более и не менее, как через голову стариков протянуть руку молодежи остальных народов Австро-Венгрии и, прежде всего, народов славянских. Аплодисменты и крики «Браво»!»
2
В то время профессор Гебауэр вел жестокую внутреннюю борьбу. Исследуя литературные памятники старочешской письменности, он, разумеется, уделял самое тщательное внимание памятникам, признанным ценнейшими из всех, — о них мы упоминали дважды: героическому старочешскому песенному эпосу, известному под названиями «Краледворская и Зеленогорская рукописи», из которых первая датировалась тринадцатым, вторая — одиннадцатым веком. С момента их открытия, то есть на протяжении жизни двух поколений, обе рукописи были источником небывалой радости чешских патриотов и интеллигенции, палладиумом их гордости, опорой веры в лучшее будущее народа. Ибо «Рукописи» давали чрезвычайно лестную и вдохновляющую картину древней чешской культуры. Куда англичанам с их Чосером, немцам с их «Нибелунгами», русским со «Словом о полку Игореве»! Наша «Зеленогорская рукопись» гораздо древнее и драгоценнее! Дети в школах учили рукописи наизусть, поэты черпали в них вдохновение, Отец народа Франтишек Палацкий целиком включил их в свою «Историю чешского народа». А когда поэт поэтов Иоганн Вольфганг Гете перевел одну из песен «Краледворской рукописи» на немецкий язык, чешские патриоты вывесили флаги из окон. С открытием «Рукописей» чешская нация одним махом была причислена к древнейшим культурным народам Европы. Культ историзма, возвеличивание столь великого и славного прошлого, что нынешние беды в сравнении с ним ничего не значат, мощной волной прокатились по чешским землям, смыв все сомнения малодушных в успехе борьбы за сохранение национальной самобытности. Вацлав Ганка[31], открывший «Краледворскую рукопись», был провозглашен героем, русская Академия почтила его полукилограммовой серебряной медалью, другие европейские академии засыпали почетными дипломами.
Правда, на склоне лет его слава несколько потускнела, так как оказалось, что он подделал несколько менее значительных старочешских литературных памятников, которые тоже «открыл», но бог с ним, главное, что самая крупная его находка, «Краледворская рукопись», — подлинна. Ибо, если с течением времени и возникали кое-какие сомнения в подлинности «Зеленогорской рукописи», то в подлинности рукописи «Краледворской» сомневаться не было дозволено: когда на это все же отваживался какой-нибудь иностранный недоброжелатель или отечественный смутьян, чешский лев испускал такой грозный рев, что все скептики, по крайней мере у нас в стране, тотчас умолкали.
Так продолжалось шестьдесят восемь лет, до тех пор, когда сомнения эти закрались в голову чрезвычайно ученого и вдумчивого филолога — в голову честного, грустного и тонкого человека Яна Гебауэра. Сомнения мучали его тем сильнее, что сам он прежде твердо верил в подлинность «Рукописей» и много о них писал.
Он поделился своими сомнениями с Голлом. И тот сказал, что сам уже не первый год сидит над «Рукописями», защищая их от самого себя, то есть стараясь опровергнуть собственные сомнения в их подлинности, но в последнее время это удается ему все хуже и хуже. Множество исторических фактов XVIII и XIX столетия, содержащихся в поэмах «Рукописей», столь сомнительно, что он, Голл, почти совсем бросил попытки оправдать некоторые несообразности и сидит теперь в тиши своего кабинета, вопрошая сами песни — в какую эпоху они сложены! И ответ их недвусмыслен хотя бы в том, что возникли они совсем не в те времена, которым приписываются, а много, много позднее. Все это очень, очень неприятно, а если коллега Гебауэр говорит, что он пришел к таким же выводам с точки зрения филологической, то это уже более чем неприятно: это ужасно. Но что делать? Умолчать об этих выводах, ждать, пока к ним придут ученые за границей?
— Нет! — ответил Гебауэр.
3
«Я предпочел бы, — писал Гебауэр в своей знаменитой статье, озаглавленной «Необходимость дальнейшего исследования «Краледворской и Зеленогорской рукописей», которая вышла в февральском номере журнала «Атеней» за 1886 год (журнал издавал молодой профессор социологии Томаш Масарик[32] шестью годами ранее переведенный из Вены в Прагу), — я предпочел бы находить доказательства подлинности обеих рукописей. Но это не удалось мне — наоборот, открывались все новые и новые признаки, порождавшие сомнения. Не могу выразить, до чего горьки мне были эти находки. Они разрушали все, что я полагал прочным и что собирался упрочить еще более; они привели меня к мысли, что со временем долгом моим будет представить все дело на суд общественности — долгом, конечно, патриотическим и научным, но вместе с тем тяжелым, мучительным, ибо кто же любит узнавать неприятные новости».