18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 44)

18

— Itа diis placuit, — сказал он по-латыни, что приблизительно значит: «На то воля богов».

Узнав, что Миша «ничейный», Складал извинил ему почтение к авторитетам, и они снова стали ходить вместе домой.

— Говорят, наша национальная жизнь перенасыщена политикой, — рассуждал он. — К сожалению, это неверно. Политика — это движение, возбуждение, борьба, а именно этого-то нам больше всего и не хватает. Старочехи и младочехи — не политические партии, а тупые стада, полностью подчинившиеся патриотическим богословам, как, например, доктор Ригр или доктор Грегр. Эти богословы, эти брамины выкрикивают патриотические лозунги, а стадо пережевывает их слова… Нет, нет, это не патриотизм и не политика. В наше понимание патриотизма надо внести коррективы, как в прошлом веке они были внесены в понимание религии. Плохо, что мало у нас еретиков. Нашим народом верховодят старики, он пропитан стариковским духом, как и наш несчастный факультет. Я бы с удовольствием бросил юридический и перешел на философию, да мой старший брат против — а он меня содержит.

— На философском разве лучше? — спросил Миша. — Там не верховодят старики?

— Есть там и старцы, но не все. Туда уже нет-нет да и проникают молодые, — они там делают революцию.

Дойдя до набережной, румяный Складал остановился, залюбовавшись на панораму Малой Страны, увенчанную силуэтом пражского кремля.

— Красиво, — сказал он. — Но старо.

И пошел своей дорогой, к мосту, окаймленному двойной шеренгой каменных старцев.

Чтобы получше познакомиться с чешским окружением, Миша стал посещать студенческий клуб на проспекте Фердинанда, называвшийся Академическим читательским кружком, и там, в большом зале, украшенном статуей Чехии, под которой собирались старочехи, и статуей Славия, где группировались младочехи, провел немало скучных вечеров, заполненных крикливыми спорами о том, сколько выписывать экземпляров младочешской газеты «Народни листы» и сколько старочешского «Гласа народа», где устроить очередной пикник, что подарить тому или иному профессору на день рождения или к именинам, уместно ли студенту-патриоту носить цилиндр и следует ли носить ленточку чешских национальных цветов в петлице или на груди.

Когда клубные помещения закрывались, студенты расходились по трактирам: старочехи — в старочешские, младочехи — в младочешские и «ничейные» — в «ничейные». Миша, верный нравственным принципам, привитым ему Кизелем, воздерживался от искушения, благовоспитанно уходил домой. Но однажды, в конце декабря, он поддался уговорам Фейфалика, который вбил себе в голову, что привлечет этого «ничейного» к святому делу старочехов, и оба отправились в старочешский трактир Шорша на Виноградах.

Там собралось много студентов, в большинстве правоведов, был еще какой-то медик, который, как говорили, просидел на медицинском факультете уже девятнадцать семестров, длинноволосый, неряшливый юноша, говоривший о себе как о поэте. Все страшно много курили, пили и лихо заигрывали с красивой чернобровой кельнершей, носившей эффектную испанскую прическу. Фейфалик хорошо знал всю эту компанию и говорил с ними загадочными намеками, свидетельствовавшими об обилии совместных приключений и кутежей, о многих совместно проведенных бурных ночах. Кельнерша в ответ на их шуточки громко хохотала, уверяя, что они ее уморят. Рядом с этими бражниками Миша казался себе ягненком, он скучал, страшно стеснялся и злился на себя за то, что поддался на уговоры, и, чтобы не отстать от других, поглощал больше пива, чем ему было по силам, а часам к десяти вечера закурил свою первую сигарету.

Все эти молодые люди были великие патриоты, и Миша очень выиграл в их глазах, когда оказалось, что, благодаря репетитору Малине, он умеет декламировать поэму «Ярослав» из «Краледворской рукописи» и знает наизусть знаменитое письмо Яна Жижки, в котором ослепший военачальник призывает домажлинцев смело противостоять немцам: «Дай бог воротиться вам к первой любви и первыми совершить дела достойные…»

Сила Мишиной памяти привела в экстаз толстого медика.

— Братцы, держите меня! — кричал он, хватая вилку. — Держите меня, люди добрые, не то я выколю себе глаза, чтобы быть как Жижка!

А Миша улыбался, он уже не сидел навытяжку, как обычно. Он имел успех, и ему стало хорошо в кругу этих добрых, смелых, молодых людей.

Из трактира Шорша, который закрывался в одиннадцать, студенты отправились в дешевый танцевальный зал «Город Подебрады» на Смечках. В Сером доме воспитанников учили не только наукам, но и хорошим манерам и танцам, хотя, как выражались воспитанники, «всухую», то есть без дам, мальчик с мальчиком. В тот вечер Миша не только впервые пил и курил, но и впервые обнял на танцах девушку. Она была кудрявая, румяная, пахла ромашкой, и руки у нее были грубые, рабочие, а вид строгий. Когда захмелевший Миша, осмелев, шутливо спросил ее во время танца, взяла ли она с собой дуэнью, девушка нахмурилась и ответила сурово: «Не говорите такое, молодой человек». Миша был страшно огорчен.

Все дальнейшее было смутно, и лишь какие-то отрывки застряли в памяти. Приятели побывали в нескольких трактирах, но большую часть времени бродили по улицам. На каком-то дворике, бог весть где, Миша долго стоял в объятиях Фейфалика и, горько плача, жаловался ему на загубленную молодость, на «белых чертей», на мачеху и на Ивана, который назвал его вором. Потом они, кажется, кормили пряниками извозчичью лошадь, сломали деревянного ангела, висевшего над входом в москательную лавку, а когда им стало холодно, развели на перекрестке костер из бумажек, которые нашли в карманах.

К утру Миша добрался домой и лег на полу в передней, потому что не мог найти дверь в свою комнату. Он страшно перепугал подслеповатую Вахову, которая споткнулась о него. Прибежав на крик матери, Бетуша подняла Мишу, умыла его и уложила в постель, но все это она делала без всякой жалости или сочувствия, в слезах, подавленная, безутешная.

Когда после нескольких часов свинцового сна Миша проснулся, первая мысль в его трещавшей голове была: пропал, жизнь кончена! Он не выдержал, он осквернил себя гнусными речами, он попрал свои идеалы, изменил своим нравственным правилам, своему прошлому, своему аскетизму. К тому же, ему было физически так плохо, так невероятно, невообразимо дурно, что было просто невозможно встать и идти на лекции. Ну и ладно, зачем вообще ходить на лекции? Лучше остаться в постели и покорно ждать вызволения, которое приносит смерть…

Миша прикрыл глаза и, превозмогая страшные судороги в желудке, принялся ждать смерти, но тут старая Вахова, легонько постучав, заглянула в комнату и объявила Мише, что к нему пришли.

«Кого там черт принес?» — подумал Миша, и на лбу у него выступил холодный пот. Пересохшими губами он хотел сказать, что не может никого принять, но голова старухи Ваховой уже исчезла, и в дверь, широко распахнув ее, вошел Кизель, маленький, румяный, с рыжеватыми напомаженными усами, закрученными в стрелку, со шрамами на левой щеке, порозовевшими от холодного зимнего ветра.

7

Старая Вахова, несомненно, милосердно, лишь в общих словах, сообщила гостю, что Миша нездоров, не объяснив, что именно с ним, и Кизель вел себя так, как обычно ведут себя у больного приятеля дружески, бодро, беззаботно, шутливо. Ай, ай, что же это такое, что еще за выдумка, лечь в постель и притворяться хворым? Михаэл Борн, который не знал, что такое простуда, вдруг залезает под одеяло и напускает на себя такой вид, словно он при последнем издыхании!

Улыбаясь и подшучивая, Кизель подошел к постели, а Миша смотрел на него красивыми глазами, так похожими на глаза его несчастной матери, и был подавлен и испуган, словно перед ним был не единственный друг, столь неожиданно появившийся здесь, единственный, кого он любил и уважал, а палач, который поведет его прямехонько на эшафот. Поистине, Кизель не мог выбрать более неудачного момента для визита.

Все еще легко и непринужденно болтая, Кизель подвинул стул к Мишиной постели и, усевшись, кратко сообщил, что недавно его перевели в Прагу, он тотчас вспомнил Мишу и отправился к старому Борну спросить, где живет его сын. Борн сказал, что Миша часто рассказывал ему о господине Кизеле, и он, Борн, очень рад возможности выразить свою глубокую благодарность за заботу о сыне и его учебных успехах.

— Я прямо-таки остолбенел от таких излияний, — смеясь, рассказывал Кизель. — Что вы ему обо мне наговорили, несчастный? Надеюсь, не то, что я чуть не произвел вас в почетные члены корпорации «Арминия»?

Странное дело: произнеся это название, Кизель, против обыкновения, не встал и даже не щелкнул каблуками, хотя бы сидя. Мишу это удивило, но позднее, размышляя об этом, он пришел к выводу, что Кизель и тут оказался прав: название корпорации было произнесено не в серьезном, а в шутливом смысле, так что и не подобало отдавать ему честь.

Кизель предался воспоминаниям о Сером доме, Пидолле, докторе Кемени, спросил, как прошли у Миши выпускные экзамены и как ему вообще жилось после его, Кизеля, ухода.

Пока бывший учитель Миши, здоровый, чистый, пахнущий свежим воздухом, поддерживая разговор, говорил о том о сем, Мишу терзала страшная внутренняя борьба. Не было ничего легче, чем оставить гостя в заблуждении относительно недомогания Миши, но нравственно ли это? Мы уже не раз убеждались в том, что Миша охотно и без малейших угрызений совести лгал и обманывал людей, в том числе самых близких, он привык говорить обратное тому, что думает, и с удовольствием дурачил своих врагов. Но ведь Кизель не враг, наоборот, он духовный отец нового, лучшего, возрожденного Миши, его утешитель и наставник, его подлинный учитель, который раскрыл ему глаза и пробудил его сознание, вдохновитель, посвятивший его в германство и подаривший ему новое мировоззрение; так правильно ли будет, достойно ли будет притворяться перед этим настоящим товарищем, который совершил в Мишиной душе столь благотворный переворот, притворяться так же, как перед отцом, мачехой и тетей Бетушей? Не осквернит ли Миша этим притворством все, что еще осталось в нем неоскверненного после сегодняшней беспутной ночи? Не завершит ли он таким обманом свое падение? Вправе ли будет после этого смотреть в глаза господину Кизелю и жать ему руку?