Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 41)
Пока Борн произносил эту наставительную, хотя и несколько несвязную речь, которую Миша слушал с почтительным вниманием, послушно кивая головой, а Бетуша сидела напряженная, возмущенно отвернувшись, вздернув нос, словно ей приходится вдыхать какой-то мерзкий запах, они доехали до угла Вацлавской площади и Пршикопов. Там Борн дал знак кучеру остановиться и, пожав Мише руку, вышел из фиакра, пояснив, что их пути здесь расходятся: ему, Борну, нужно еще зайти в магазин, а Миша с Бетушей поедут на его новую квартиру на набережной. И, пересиливая боль в правой ноге, которая в последнее время беспокоила его, Борн, хорошо одетый, чуть пополневший с возрастом, исчез в толпе солидных немецких горожан и офицеров, совершавших по Пршикопам свою обычную вечернюю прогулку. Буршей на улицах было мало — они разъехались на каникулы.
4
Таким образом, если обозреть положение суммарно, все были довольны; довольна была Гана тем, что возвращение пасынка не принесло ей никаких неудобств, доволен был Борн тем, что Миша принял изгнание смиренно, без возражений, доволен был Миша тем, что сможет лелеять свои германские мечты в покое и одиночестве, и довольна была старая Вахова, матушка Ганы и Бетуши, получив такого приличного квартиранта, отец которого не торгуется и до гроша выплачивает назначенную ею цену, а сам квартирант, юноша из хорошей семьи, учтиво и не проявляя нетерпения, слушает ее слезливые излияния о замечательных качествах дорогого покойника, ее мужа, советника и доктора прав Моймира Вахи. К этим четырем удовлетворенным следовало присоединить еще и пятого — Бетушу; сердце старой девы переполнилось восхищением оттого, что в их доме поселился пригожий юноша, связанный с ней не только узами родства, но и общей судьбой изгоя, семейного аутсайдера. Мотив отверженности и обиды на жизнь так сильно завладел простодушной Бетушей, что она, в свои сорок лет, уже не могла думать ни о чем ином. Она так и не оправилась от удара, который перенесла много лет назад, когда журналист Гафнер, человек, которого она любила и с которым готова была связать свою жизнь, беспричинно и смертельно оскорбил ее, приравняв ее, бухгалтера в магазине Борна, к фабричным работницам и кельнершам. С год назад к этому горькому разочарованию прибавилось другое — черная неблагодарность Ивана, первенца Ганы. Малыш, которого в первые годы его жизни Бетуша любила больше, чем могла бы любить его собственная мать, превратился в мальчика с хмурым лицом, с опущенным кончиком носа, что придавало ему недетское, строптивое выражение, мальчика упрямого, своенравного и очень чванившегося отцовским богатством и именем. И Бетуша со слезами обиды отреклась от Ивана, когда однажды этот семилетний молокосос, в ответ на какой-то ему упрек, сказал ей «отвяжись». Миша в свое время тоже грубил Бетуше, но всегда потом каялся и просил прощения, Иван же стоял на своем и не уступил даже, когда отец, которому пожаловалась сокрушенная Бетуша, призвал его к допросу.
— Подумаешь,
Борн пытался втолковать сыну, что неважно, бедна или не бедна тетушка Бетуша, зато она честная женщина и сама зарабатывает себе на жизнь, в то время, как Иван не заработал себе еще даже на леденцы, сосать которые ему куда более к лицу, чем критиковать взрослых. Но Иван поджал свои тонкие, бледные губы и упрямо глядел в сторону.
Бедняжка Бетуша с тех пор обратила свои неудовлетворенные материнские чувства на младшего Ладика, который еще был милым, розовым и болтливым ребенком. Но после горького опыта с Иваном и Мишей она не сомневалась, что когда-нибудь и Ладислав даст ей почувствовать, кем он ее считает.
Но если суровая, гордая голова Ивана, которой так не шли каштановые, распущенные по плечам, как у пажа, волосы, была набита чванливыми мыслями о богатстве, знатности рода и ничтожестве бедных родственников, то нечего удивляться мрачной ненависти, которую он почувствовал к своему исправившемуся и осыпанному милостями единокровному брату. Первое столкновение произошло при первом же визите Миши на проспект Королевы Элишки, куда он, по желанию отца, явился ровно в полдень, на следующий день после приезда из Вены. Введенный горничной в прихожую, он увидел маленькую фигурку Ивана, который, расставив ноги, стоял в дверях гостиной, злой и какой-то недетский, в бархатном костюмчике с круглым кружевным воротничком, покрывавшим плечи. Упрямо выпятив подбородок, он сказал брату:
— Дальше вам нельзя, господин вор, а то вы тут все разворуете.
Как бы ни представлял себе Миша возвращение домой, такого он никак не ожидал. Он покраснел и замер на месте, совершенно растерянный, не зная, что сказать и как поступить. На счастье, рядом была горничная; в смятении воскликнув: «Что вы говорите, молодой барин!» — она кинулась к Ивану, схватила его за руку и увела в детскую, которая когда-то была Мишиной. Иван не сопротивлялся, но по дороге все таращил на Мишу свои серые, холодные глаза и, беззвучно шевеля губами, твердил: «Вор, вор!» Тем временем Миша, отлично научившийся сносить побои и оскорбления, быстро сообразил, что из этого инцидента, как и из переселения его к тете, можно извлечь выгоду. Поэтому он тихо повернулся и ушел.
Расчет был правильный. Узнав об этой выходке, Борн выдрал Ивана, как еще никогда никого не драл, и тотчас поехал к Мише извиняться; и Миша испытал величайшее, небывалое удовлетворение, когда всесильный властный отец уговаривал его забыть отвратительный поступок Ивана и снова приехать к ним, ибо невозможно и неудобно перед людьми, чтоб Миша отделился навсегда и прервал всякую связь с семьей.
Немалое моральное удовлетворение принес этот случай и Бетуше, придав ей сил и обогатив новым, интересным содержанием ее увядшую душу. «Уж если Иван осмелился так страшно оскорбить собственного брата, — думала она, — мне не приходится жаловаться».
— Не обращай внимания, — сказала она Мише, радуясь втайне. — Иванек — глупенький мальчик, он слишком высокого мнения о себе и еще не знает, бедняжка, что со временем, когда он лишится защиты матери, свет жестоко покарает его за самомнение.
— А я, тетушка, и не обращаю внимания, — ответил Миша. — У меня есть свои
Что это за идеалы, которые так замечательно помогают ему преодолевать обиды и невзгоды, этим, разумеется, Миша не мог похвастать ни перед тетей Бетушей, ни перед кем-либо из родных; и все же он не удержался от искушения показать хоть одному из них свои козыри, хотя пока — подчеркиваем, «пока» — не смел полностью открыть их.
Впрочем, тетю Бетушу и не интересовали его козыри; само словечко «идеалы» — какими бы они ни были — испугало и расстроило ее.
— Ах, идеалы, знаю я эти идеалы! — с горечью произнесла она. — У меня тоже были идеалы, и у Ганы были идеалы, в Американском дамском клубе мы только и слышали, что идеалы да идеалы. Эмансипация женщин, равноправие мужчин и женщин, право женщины на свободный труд, вот какие были идеалы, я их отстаивала, и Гана тоже. А чем кончилось? Я изучила бухгалтерию, нашла себе место в магазине Борна, а потом Гана, проникнутая теми же идеалами, что и я, вышла замуж за моего шефа. Что ж, она была красивее и интереснее, Борн потерял голову, и конец идеалам. Ах, не говорите мне об идеалах! Хорошенькое личико, стройная фигурка — и все идеалы
— Стало быть, ты, тетушка, нашла свое счастье, если так пренебрегаешь идеалами? — спросил Миша с тем чуть ироническим небрежением, от которого не может удержаться даже самая благовоспитанная юность, слушая ламентации разочарованной старости.
— Нет. Счастья я не нашла, но в идеалы больше не верю. Просто я продолжаю жить, как жила в молодости, когда Гана ходила на балы в новом, а я в перешитом платье. Но у меня есть хоть то утешение, что я приносила какую-то пользу и честно зарабатывала себе на жизнь.
— Но ведь это тоже идеал, а, тетушка?
— Да, если хочешь, и это идеал, — хмуро отозвалась тетя.
Пораженческие речи тетушки Бетуши не могли поколебать духовные устои Миши, которые в нем несколько лет назад заложил незабвенный Кизель. Куда более тяжким испытаниям подвергали его тайное германство блуждания по родному городу, который он исходил вдоль и поперек, чтобы как-то убить жаркое время летних каникул, — тогда он с удивлением убеждался, что если, по словам Кизеля, Прага — город явно и бесспорно немецкий, и даже издревле немецкий, то жизнь в этом издревле немецком городе кипит чешская, шумно и откровенно чешская. Миша знал от Кизеля и хорошо помнил, что окружающий мир — всего лишь тень, иллюзия, обман чувств; однако этот «обман чувств», окружавший его, так громко и выразительно заявлял о своих чешских корнях, что у Миши голова шла кругом. Сколько раз внушал ему Кизель, что нация чехов, этот скверный перевод с немецкого оригинала, вымирает, теряет жизнеспособность, дышит на ладан, потому что нет у нее духовной основы и цели, которые оправдывали бы ее существование; однако, пусть без духовной основы и цели, чехи вели себя в Праге так по-хозяйски, словно она была их собственной, и Миша, бродя по окраинам, нередко часами не слышал ни словечка на языке, который втайне почитал родным. Чешским был говор пражских двориков и аркад, улиц и рынков, набережных и мостов, а немецкие вывески присутственных мест, которые сперва радовали и подбадривали Мишу, оказывались столь же фальшивыми, как немецкая надпись на красных фуражках посыльных, которые все до одного были чистокровными чехами. Да и этих казенных вывесок, насколько мог припомнить Миша, стало меньше за те пять с половиной лет, что его не было в Праге. Вполне немецким был только главный променад города, Пршикопы, но и там Миша не чувствовал себя своим, потому что пршикопские фланеры, будь то офицеры, штатские или бурши, видимо, хорошо знали друг друга, словно были из одной семьи, и Миша среди них чувствовал себя невыразимо одиноким и потерянным. Он сильнее, чем когда-либо, тосковал по Кизелю, ибо понимал, что тот играючи рассеял бы все его сомнения относительно вырождения и нежизнеспособности чешского народа, но о Кизеле не было ни слуху ни духу, и Миша был несчастен и одинок, а чем сильнее было это чувство, тем охотнее приходил он во враждебный ему, но после того как зловредного Ивана утихомирили — притворявшийся дружелюбным дом мачехи.