18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 34)

18

Миша, конечно, не мог знать, что, в то время как он думал обо всем этом и сетовал на вечные обиды, в Праге, на проспекте Королевы Элишки, между Борном и Ганой происходил оживленный обмен мнениями о возможности возвращения Миши. Борн ссылался на хорошие отзывы о поведении сына, доходившие из Серого дома; в них говорилось, что Миша мог бы прекрасно учиться, если бы преодолел в себе склонность к рассеянности, невниманию, мечтательности, каковые склонности — суть единственная причина все новых и новых конфликтов с учителями и воспитателями и существенно мешают его успехам. И Борн вообразил, что мечтательность сына порождена тоской по родине, о которой писал Малина, его Heimweh, понятной и похвальной тяги к родному дому. Так разве не правильно и не желательно было бы утолить это стремление и взять Мишу домой? Не кажется ли Гане, что за свой опрометчивый поступок, за свое мальчишество — а Борн убежден, что это было всего лишь мальчишество, и ничто иное, — Миша уже достаточно наказан полутора годами интерната?

На эти доводы Гана ответила: зачем же он ее спрашивает? Он не слушал ее советов вверить Мишу специалистам, нет, он дождался, когда то, для чего он употребил эвфемизм «мальчишество», проявилось в полной мере. По ее мнению, это было нечто худшее, чем мальчишество, и педагоги Серого дома считают так же; но Бори хочет сделать по-своему и вырвать Мишу из среды интерната в тот самый момент, когда благотворное воздействие среды только-только начало проявляться — пожалуйста, она ничего не имеет против, Миша его сын, а не ее, и пусть Борн поступает с ним, как угодно. И если Миша опять поскользнется на том же месте, на каком он поскользнулся до отправки в Вену, если с ним произойдет то, что врачи называют рецидивом, она, Гана, умывает руки; только пусть Борн вспомнит, что Мише уже семнадцать, и на сей раз дело не обойдется так невинно, как тогда, когда ему шел шестнадцатый.

Так долго они разговаривали; наконец, когда Борн, вместе с прочими аргументами, привел и тот, что содержать Мишу в Сером доме стоит страшно дорого, настолько дорого, что на эти деньги могла бы безбедно жить многодетная семья, а его, Борна, торговые дела, как ей известно, сейчас настолько плохи, что, если бы не надежда на улучшение, он закрыл бы магазин на Пршикопах и поискал другого источника дохода, когда Борн указал на эту, финансовую, сторону вопроса, Гана, глубоко возмущенная и изумленная, широко раскрыла глаза:

— Ты хочешь сказать, что у тебя нет средств дать Мише то, в чем он нуждается и что необходимо для его будущего? Нет, милый друг, пожалуйста, не говори так, или я подумаю, что ошиблась в тебе. Хочешь экономить на родном сыне, плоти и крови твоей, хочешь жертвовать его спасением только потому, что в последнее время торговля приносит меньше прежнего?! Куда же делись огромные суммы, которые ты заработал во время франко-прусской войны и на «Императорских фиалках»? Или ты утверждаешь, что за те несколько месяцев, пока бурши бесчинствуют на Пршикопах, ты совсем разорился? Но если бы даже и так, я тебе вот что скажу, Ян: Миша не мой сын, но, если бы мне пришлось отказаться от комфорта, от квартиры, от прислуги, если б надо было продавать свои шубы и драгоценности и отныне ходить только пешком и не покупать более кружева, я не допущу, чтобы Миша терпел ущерб и со временем был бы вправе бросить нам упрек: вы могли сделать меня порядочным и нормальным человеком, но не сделали, потому что вам дороже была ваша роскошь, ваша музыка, ваши среды, ваша благотворительность и не знаю, что еще!

Произнеся эти прекрасные слова, Гана засмеялась и обвила руками шею супруга, склоненную под бременем забот:

— Ничего! Знаю, наши дела еще не так плохи, чтобы мы не могли содержать Мишу в интернате или чтобы мне продавать мои шубы. Просто в каждом человеке сидит чуточка Недобыла, даже в тебе, согласись! — Гана намекала на то, что Недобыл, после того как обвалился его дом на Жижкове, сделался, по слухам, до того чудовищно скуп, что однажды — как жаловалась Мария — чуть не поднял на нее руку за то, что она купила конфет; он продал свой выезд и вдвое снизил скудное пособие, которое выплачивал тестю. — И эта чуточка Недобыла, — продолжала Гана, — временами показывает коготки. Все это, верно, оттого, что мы, чехи, происходим из бедноты, и даже когда носим лаковые сапожки, из них торчит солома. Но ты в себе это преодолеешь!

И Борн в самом деле преодолел, а Мише дали возможность по-прежнему жить рядом с Кизелем и вместе с ним грезить о великолепных германских идеалах.

7

Миша очень изменился к лучшему. Теперь, когда у него было, наконец, то, о чем он всегда мечтал, — дружба с человеком, превосходящим его духовно, импонирующим ему, с героем, не только не коловшим ему глаз его слабоумием и неполноценностью, но даже подавшим ему руку, чтоб поднять до себя, — с лица Миши исчезло то выражение досады и скучающего равнодушия, которое всегда отталкивало от него окружающих, а так как он был красив, смугл, темноглаз, то люди говорили о нем уже не как прежде: «Какой неприятный, невоспитанный мальчишка», а наоборот: «Какой славный, умный юноша!»

Немец, — поучал Мишу Кизель, — превосходит всех не только глубиной и величием своих идеалов, не только дисциплиной и воинственностью, но стоит выше всех не-немецких народов в науках и искусствах. У немцев не только Кант и Гегель, не только Бисмарк и Мольтке, но и Бетховен и Вагнер, Шиллер и Гете, а также Коперник и Пуркине[24] (которого в смехотворной своей дерзости присваивают себе чехи), Мендель и множество иных первооткрывателей, чьи имена с уважением произносят на обоих полушариях планеты. Поэтому если Миша Борн не может пока что заявить о своем переходе к германству, поскольку его отец, от которого он материально зависим, пожалуй, выразил бы свое несогласие, то пусть Миша хотя бы самому себе заявит об этом — тем, что из рассеянного и не очень прилежного ученика превратится в ученика примерного, ненасытно жаждущего новых знаний и истин, в юношу, достойного своих немецких — в чем нельзя сомневаться — предков и немецкой фамилии.

Этих нескольких слов оказалось достаточно, чтобы Миша начал удивлять учителей в классе так же, как удивлял приватного учителя чешского языка: подстегиваемый энтузиазмом, он окончил пятый класс с отличием, первым среди первых. Королева Лесов, некогда отвлекавшая его внимание своими чувственными чарами, исчезла из его души, ибо Кизель разъяснил ему, что мечтать о женщинах недостойно молодого германца, поскольку женщины, как правильно пишет Шопенгауэр, суть существа нечистые и неэстетичные, капризные, неспособные на великие дела, злоречивые, ничтожные, неполноценные духовно и физически, хотя и необходимые для продления рода человеческого — но не более, не более того; уважающий себя молодой немец блюди строгую телесную и нравственную чистоту и всю силу своих чувств сосредоточивай на любви к немецкой отчизне и к сотоварищам, равным себе или лучшим. Это, правда, нелегко, ибо в человеке осталось еще что-то от животного, но чем труднее борьба, тем прекраснее и почетнее победа. И Миша изгнал, исторг, вырвал из тайного своего внутреннего мира Королеву Лесов с ее неэстетично пышной грудью и неполноценно круглым лицом, и целиком предался возвышающей мужественной любви и дружбе к Кизелю, да оно оказалось и тем легче, что Королева Лесов была далека и безгласна, а Кизель близок и красноречив до умопомрачения.

На уроках в классе Кизель был очень строг и вызывал «белых чертей» чаще, чем другие учителя, причем не щадил и своего подопечного Мишу, желая предупредить всякие разговоры о том, что он ему потакает: и стоило Мише уронить перо, засмеяться или кашлем перебить речь учителя — тотчас звякал звонок, и вбегали «черти» с розгами. Но Миша переносил удары с радостной готовностью, ибо страдал по воле господина Кизеля, и хотя лицо мальчика искажалось от боли, несмотря на ее фиктивность, он, получая удары розгой, взирал на господина Кизеля с глубокой преданностью; а Кизель, маленький, строгий, равнодушно поглядывал в окно, и чело его круглилось под напором неотвязных дум.

Миша принял, нет, более того — он жадно впитал, усвоил все идеалы, которыми Кизель увлек его юную мысль: не только утверждение о фиктивности боли и мнимости порядка предметного мира, который в действительности есть не что иное, как порядок нашего духа, но и все то, что Кизель наговорил ему в виде предисловия к лекциям о германской мечте, а именно, что материальные формы окружающего мира, в том числе и собственного нашего тела — лишь видимость, и что все предметы, воспринимаемые нашими органами чувств, не имеют никаких материальных признаков, они не светлые и не темные, не цветные, не бесцветные, у них нет ни веса, ни протяженности, нет абсолютно ничего из того, что нам говорит о них наше восприятие. Жизнь Миши превратилась в странную фантасмагорию, и только чувства, питаемые им к Кизелю, были реальными; все же остальное — призрачно.

— По словам Библии, вначале был мрак над бездной, — учил Кизель. — Но поспешим добавить, что это состояние никогда и не менялось, вселенная по-прежнему окутана мраком и будет окутана им всегда. Это мы придаем свету свет, это сила нашего зрения создает в пространстве то сияние, которое ослепляет нас, когда величественный Гелиос, как говорит наш Шиллер, катит по небу в золотой своей колеснице. Не солнце, не луна, не лампа вечерняя озаряют нас светом — мы это делаем сами. Куда бы мы ни обратили взор — всюду там воссияет свет во всем его многоцветном великолепии, но светит он только для нас, и стоит нам закрыть глаза рукой, все тотчас погружается во мрак. Бесспорно, то, что мы видим свет и краски, имеет причиной и нечто иное, лежащее вне нас, но это нечто — не светлое и не многоцветное. Закройте глаза и сильно нажмите на них пальцами: и что же — разве при этом нажатии вы не получили сильного светового и цветового ощущения, пусть хаотического? А ведь пальцы, вызвавшие это ощущение, не светлы и не многоцветны. Так же не светло и то, что мы называем световым лучом, не красочно то, что мы называем цветом. Темен и безмолвен, бесформен и непознан мир вокруг нас, и только мы сами делаем его таким, каким он нам представляется, мы создаем его и формируем. Эта истина, хоть и вполне элементарная, совершенно недоступна умам приземленным, лишенным германской утонченности, — она непостижима рассудочному французу, который разбирается лишь в мире относительности, но не в области абсолюта, она враждебна англичанину, который слепо цепляется за эмпирику, то есть за практический опыт, она далека итальянцам, которые с тех пор, как германские племена перестали вторгаться на Апеннинский полуостров и своей свежей хищной кровью омолаживать кровь вырождающихся потомков древних римлян, начисто утратили способность мыслить; эта истина за семью печатями скрыта от чехов, которые все свои духовные силы расходуют только на то, чтобы сохранить свой лакейский язык, но не имеют идей, которые могли бы выразить на этом языке. Поэтому, усвоив это учение, вы самым лучшим образом докажете подлинность своего германского происхождения. Я же приложу все усилия к тому, чтобы приблизить вам эти идеи, но вы должны помогать мне, напрягая все силы своего духа, все свое внимание и восприимчивость.