18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 33)

18

У Миши горели уши, ибо все, что говорил Кизель, волновало и интересовало его так, как давно ничто не интересовало и не волновало. И он спросил учителя, отважившись заговорить с ним сам, как же можно утверждать, будто боль есть выдумка? К примеру, когда в класс вбегают надзиратели и начинают кого-нибудь пороть — какая же это выдумка, какая фикция?

— Постижение истины, что боль есть фикция, правда не ослабляет боль, зато помогает возвыситься над ней, отнестись к ней с презрительной улыбкой. Взгляните! — Кизель отвернул рукав рубашки и показал круглый белый шрам на запястье. — Эту рану я сам нанес себе горящей сигарой: как-то, сидя в нашей пивной, я прижег свою руку, чтобы доказать товарищам моим истинность того, что сейчас говорю вам.

— И было очень больно? — шепотом спросил Миша, весь красный.

— Да, — ответил Кизель. — Но я перенес эту боль с гордостью.

— Ах, господин Кизель! — самозабвенно воскликнул Миша, невольно сложив ладони в восхищении перед этим прекрасным, героическим шрамом. — С сегодняшнего дня я не пикну, когда черти будут меня пороть.

— Верю, мальчик, верю, — отозвался Кизель, самонадеянно усмехнувшись. — Я знал, что мы с вами поймем друг друга, ибо мне говорили, что вы мечтатель, а мечтательство — тут господин Кизель употребил необычное слово «Träumertum» — есть высокое свойство немецкого духа. Мы, немцы, знаем, и вы тоже должны будете понять это, что живем мы в мире теней. Мир мнимо материален, и то, что нам представляется реальными вещами — менее, чем тени. Небесполезно заметить, что именно в то время, когда германский дух возвысился до постижения этой истины из истин, когда в этом призрачном мире немец начал познавать свои величественные германские идеалы, в то же время начался грандиозный процесс объединения немцев, который есть не что иное, как процесс германского самопостижения. Тогда мы выступили в поход, цель и смысл которого не более и не менее, как в том, чтобы подчинить этим идеалам все народы, все нации мира, и грохот нашей поступи сотрясет земной шар, а пыль, поднятая немецким сапогом, взовьется к солнцу. Битва под Градцем Кралове, битва под Седаном[19],— два великолепных алтаря, залитых грязью и кровью, — о, это лишь два блестящих этапа нашего похода, за которыми последуют новые и новые, все более блестящие, более славные, более победоносные…

Во время этой речи Кизель задыхался от волнения, и на его гладком юношеском лице с дуэльными шрамами выступил румянец, похожий на брызги крови.

— Ну, — сказал он, немного успокоившись, — для вас, приятель, это, пожалуй, слишком крепкий табак, потому что, несомненно, противоречит всему тому, что вы слышали дома. Ваш отец, правда, очень хорошо обошелся с моими друзьями, оказавшимися в опасности, но вообще-то, насколько мне известно, он чешский патриот.

— Да, мой отец чешский патриот, — сказал Миша. — Но не думайте, пожалуйста, что я когда-нибудь слышал от него обратное тому, что сейчас говорите вы. Я от него попросту ничего не слышал. Он никогда со мной не беседовал, и я вообще не знаю, что значит иметь отца. — В приятном приливе жалости к себе Миша даже почувствовал, что на глазах у него выступают мучительно-сладостные слезы. — Мать я потерял, когда мне было шесть лет, а мачеха готова съесть меня. Тетя, которая взяла меня под защиту и была добра ко мне, перестала мной интересоваться, как только у мачехи родился ребенок. А потом меня отправили в исправительный дом, чтоб отделаться. Вот и вся моя жизнь. Нет, господин Кизель, пожалуйста, не думайте, я вовсе не чешский патриот. Мой отец — да, а я — нет. С какой стати? Я не люблю своего отца.

— Кого же вы любите? — осведомился Кизель, понимающе кивавший головой, пока Миша говорил.

Миша опять густо покраснел. Он уже хотел было ответить, что любит его, господина Кизеля, но застенчивость помешала ему сделать это, и вместо ответа мальчик лишь завороженно глядел в глаза учителя своими красивыми глазами, унаследованными от его несчастной матери.

— А друзей у вас не было?

— Нет. Но я отдал бы полжизни за то, чтобы иметь хоть одного. Или за то, чтобы быть членом такого содружества, о котором вы говорили, где все…

— …соединены общей германской мечтой, — подхватил Кизель, — где все друг другу братья, где общую идею разделяет каждый и где каждый больше жизни дорожит цветом своей корпорации как видимым знаком принадлежности к ней, где товарищ не только обязан, но и готов с радостью броситься в огонь за товарища, где царит веселье и взаимное доверие, где культивируются гордые немецкие добродетели, мужественная доблесть и рыцарская самоотверженность, где звенят не только дружные песни, но и острое оружие, где златая пора молодость — в прекраснейшем своем расцвете… Что вы делаете, юноша, почему вы встали?

Миша, весь дрожа, вытянулся в струнку.

— Я… видите ли… я встал в честь… вашей корпорации.

Тогда Кизель тоже встал, и оба с минуту стояли навытяжку, руки по швам, головы вскинуты, и молча смотрели в глаза друг другу. Потом Кизель протянул Мише руку.

— Товарищ! — сказал он, крепко сжимая ее.

— Я хочу быть таким, как вы, — сказал Миша, изо всех сил стараясь не показать, что руке больно.

— И будете, товарищ! В вас есть германский дух, и этого достаточно. За заблуждения вашего отца вы не отвечаете.

— В самом деле во мне есть германский дух? — спросил Миша.

— Есть. Вы сказали, что ваша семья отправила вас в интернат, чтобы избавиться от вас. Почему она это сделала? Потому что чувствовала, что вы не такой, как они, и вам не место среди них. Думаете, то, что произошло с вами, — дело, скажем, нравственного порядка? Ничего подобного, товарищ! Пусть ваш отец и не вполне сознает это, но он выжил вас из дому потому, что чувствовал в вас немца! Это — случай латентного[20] национализма.

У Миши было такое чувство, будто завеса спадает с его глаз.

— Это верно! — воскликнул он. — Ведь я до шести лет говорил только по-немецки, а по-чешски даже не умел! — К в ответ на недоверчивый взгляд Кизеля добавил:

— Моя няня ведь была немка.

— Тем лучше, — сказал Кизель, снимая со стены свою шапочку, гармонично помещенную между эфесами двух сабель. — Верю в вашу искренность и в знак этого разрешаю вам на минуту надеть мой почетный головной убор.

Восхищенный Миша надел шапочку и замер, стоя навытяжку. Вытянулся и Кизель. Между тем стемнело настолько, что их движения, то оживленные, то переходящие в кукольную неподвижность, напоминали до ужаса бессмысленную пляску призраков.

6

Вот с тех-то пор, как сказано, Миша стал прилежно учиться у Малины. Правда, сделавшись другом своего блистательного учителя и тайным немцем, Миша, в упоении от счастья, восторженно заявил было Кизелю, что отныне совсем бросит чешский и будет затыкать уши на уроках Малины, но Кизель считал, что всякое знание полезно человеку, и пусть Миша спокойно продолжает занятия, более того, пусть занимается самым прилежным и добросовестным образом; и Миша взялся выполнять этот приказ, как и все приказы Кизеля, столь рьяно, что Малина не переставал удивляться.

— Да скажите же мне, бога ради, что это с вами стряслось, что в вас вселилось, каким святым духом вас вдруг осенило? — спросил он однажды, когда Миша из усердия выучил «Бенеш Гержманов» — длинную поэму из «Краледворской рукописи» — и без запинки отбарабанил ее на уроке. А Мише, которому доставляло громадное удовольствие скрывать от недругов свой радостный внутренний переворот и водить их за нос, ответил, потупясь, дрожащим голосом, что в нем — ах, господин Малина, конечно, поймет это! — отозвалась тоска по родине, поэтому чешский язык, на котором он в этом печальном доме может разговаривать только с Малиной, звучит ему теперь прекраснейшей музыкой и приводит на память образ родины. Отсюда его усердие и его жажда не только не забыть родного языка, но даже овладеть им как можно лучше.

Малина написал Борну об этой Мишиной метаморфозе, и тот, чтобы поощрить в сыне такие настроения, послал ему связку романов и стихов на чешском языке. В письме, приложенном к посылке, отец проникновенно сообщал, что давно уже ничто не доставляло ему такой радости, как известие о ревностности Миши к родному языку, «Продолжай, Миша, продолжай в том же духе, — писал в заключение Борн. — Только верность заветам наших предков, любовь к нашей речи, речи Коменского[21], Хельчицкого[22] и Гуса[23], только неутомимое усердие к исполнению нашего патриотического долга поможет нам устоять против неистовых врагов, которые ныне, как никогда, ополчились на нас с неслыханной и коварной яростью. Будь прилежен и послушен и всеми силами старайся преуспеть, дабы сделать честь нашей нации! Твой отец».

«Ну да, исправительное заведение — самое подходящее место, чтобы делать честь нации! — с горькой ненавистью думал Миша. — И к чему мне стараться, преуспевать? Что будет, если я преуспею? Разрешат ли мне тогда вернуться на свободу, домой? Как бы не так — в письме об этом ни слова, об этом и речи нет — еще Иванека испорчу, и вообще всем буду мешать… Да только я-то, к счастью, и не стремлюсь более домой, не жажду снова оказаться вблизи моей красавицы мачехи, и плевать мне на твои наставления, плевать на Иванека и на то, что ты называешь моей родиной, потому что моя глубокоуважаемая родина — всего лишь часть Германии, плохо переведенная на чешский язык, а я, что бы ты ни говорил, предпочитаю подлинник».