18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 28)

18

Итак, «каролинцы» проникли на террасу через коридор, а «констанцианцы» обошли галерею задами, по косогору, и ворвались на поле боя с другой стороны; к тому времени ограниченная территория террасы оказалась уже тесной, и пожар битвы перекинулся на косогор под рестораном и распространился до самого шоссе. «Альбинцы», собравшиеся в трактире Машека, не попали на главный театр военных действий, наткнувшись по дороге на группу рабочих из каменоломни, которые обломали об буршей их собственные трости и загнали их в поле; там бурши, укрывшись во ржи, пересидели до темноты, после чего, под покровом безлунной ночи, пешком отправились в Прагу. И еще одна группа из шестерых «констанцианцев», отрезанных от своих и вынужденная спасаться бегством, нашла убежище среди злаков, вылезши оттуда лишь после захода солнца. Проделав тяжелый переход, — движение их задерживал серьезно раненный товарищ, который то и дело терял сознание, — они заблудились и попали в Радотин, где на них накинулись местные жители и, схватив одного, бросили в реку; «констанцианцы» снова бежали в поля.

В Прагу они вернулись только к полудню следующего дня, совершенно измученные и смертельно перепуганные, со следами этой трудной одиссеи на осунувшихся физиономиях.

Смиховские полицейские добрались до места сечи, когда обе стороны уже изнемогали; тем не менее — как писал потом в рапорте комиссар — обстановка была еще «крайне неблагоприятная и для незамедлительного наведения порядка непригодная, почему и не представилось возможности тотчас произвести аресты». Охраняя штыками сильно поредевшие шеренги буршей, полицейские группами отводили их на тот самый пароход «Прага», который привез немцев несколько часов назад. Когда уцелевшие были в безопасности, в каюты перенесли раненых, среди которых оказался и Карл Герман Вольф со сломанной ногой. Но вот пароход отчалил, а вдоль берега выстроились жители Годковичек и Браника, Злихова и Подоли, чтоб напутствовать буршей проклятьями, криками: «Долой!», «Позор!» — свистом в два пальца. Оглядываясь назад, на события, отделенные от нас временем жизни двух поколений, мы можем лишь удивляться тому, какую бешеную ненависть удалось буршам вселить в сердца чешского населения. Когда пароход проходил под железнодорожным мостом, в Подскали, на него сверху посыпались камни, а когда он пришвартовался в центре Праги, бурши никак не могли сойти на берег, потому что на набережной толпились тысячи разъяренных пражан, которых полиция тщетно пыталась разогнать саблями, и рев и крики толпы сотрясали город до поздней ночи. Попрятавшись в каютах и в машинном отделении, бурши покинули пароход только перед рассветом.

6

Вскоре после этих событий в Прагу был назначен новый градоначальник вице-маршал барон Краус, задачей которого было прежде всего умиротворить враждующих, так чтобы в городе снова стало возможно спокойно дышать и жить. Буршеншафтам дали понять, что правительство не намерено содержать для их охраны целую армию полицейских, а посему им следует вести себя пристойнее, тем более что их великогерманские демонстрации направлены не только против чехов, но и против самого существования австрийского государства. Немецким газетам в Праге, прежде всего «Прагер тагеблат», которая после хухельского побоища особенно яростно ополчилась против чешских вандалов, собак, вампиров и варваров, тоже было приказано сверху взять более сдержанный тон.

— Это же бессмыслица, черт подери, — заявил барон Краус, созвав у себя немецких журналистов. — Мы издавна держим мир в убеждении, что Чехия и Моравия населены главным образом немцами, а Прага-то уж, во всяком случае, чисто немецкий город, а вам вдруг вздумалось писать, что немец в Праге не может показаться на улице без охраны по меньшей мере четырех полицейских, иначе его растерзают озверелые чехи, — получается не та нота! Пишите так, чтобы была правильная нота!

Редактор «Тагеблата» находчиво ответил, что это нелегкое требование, поскольку журналисты не музыканты и не очень-то разбираются в нотах; тем не менее он, в меру сил своих, попробует выполнить указание его превосходительства.

И в Прагу вернулось спокойствие, прекратились потасовки, и полиция, в последние месяцы находившаяся в состоянии непрерывной боевой готовности, перевела дух, однако напряжение не ослабло, ненависть не исчезла. Стало тихо, но мира не было. Чехи и немцы разделились на два обособленных лагеря. В ту пору Мария Недобылова перестала бывать в салоне Борна, потому что, к своему изумлению и обиде, заметила, что некоторые знакомые, с кем она доселе была в самых дружеских отношениях, держатся с ней натянуто и даже враждебно, а когда она садится к арфе, демонстративно выходят в другую комнату. А заехав к отцу, профессору Шенфельду, она застала старика в слезах: он только что получил от домохозяина-чеха отказ от квартиры, в которой прожил всю свою тихую жизнь независимого мыслителя.

Это национальное размежевание сказалось и на облике главных улиц города: если прежде, после сноса крепостных стен, Пршикопы были главным местом прогулок равно чешских и немецких бездельников, молодых людей и барышень из состоятельных семейств, — патриотов в «чамарах» или в корпоративных шапочках, «соколов» и офицеров, то после хухельского побоища чешская публика удалилась с Пршикопов, оставив их немцам, и открыла собственную прогулочную трассу, так называемый антипроменад, — на Вацлавской площади и на проспекте Фердинанда. И не только гуляющие, не только пражские бульвардье чешского происхождения, но и все спешившие по делам чехи начали с той поры избегать Пршикопов, предпочитая сделать крюк, чем пройти по улице, где шатаются бурши, вооруженные в знак того, что находятся под угрозой, тяжелыми дубинками, и где у немцев было свое казино. Пршикопы стали целиком немецкой улицей, и ежедневная выручка борновской фирмы, еще до событий в Хухлях снизившаяся на тридцать процентов, теперь упала до одной четвертой части, ибо чешских покупателей не было, а немцы бойкотировали Борна за его участие в хухельском инциденте, главным образом за то, что он своей стычкой с Вольфом будто бы подал сигнал к общей драке.

— О, ничего, обойдется, выдерживал я другие испытания, выдержку и это, — говорил Борн друзьям, число которых тоже пошло на убыль, потому что среди чехов разнеслась новая напраслина: Борн якобы позорно бежал с хухельского поля брани. Если даже это безумие затянется, мои финансы выдержат и моя славянская фирма наперекор всему уцелеет хоть в самом логове крикливого германства.

Такую оптимистическую мысль Борн выражал часто и в самых разных вариантах, но, видимо, сам не особенно верил в нее, потому что явно мучился — он сильно поседел за этот тяжкий, полный ненависти год, и походка его заметно утратила прежнюю юношескую упругость. Одряхление, конечно, было не результатом возраста, а душевной горечи, постоянных разочарований, ибо всякий раз, как судьба показывала Борну чуть более приветливый лик, всякий раз, как ему представлялось, что немцы начинают забывать о его стычке с Вольфом, всякий раз, как выручка хоть немного росла, всякий раз, как кто-либо из богатых пражских немок заглядывал в магазин, чтобы купить в приданое дочери фарфор, серебро и стекло, Борн оживал и в голове его снова начинали роиться идеи. И одному из таких недолгих периодов помолодения Борна обязаны мы тем, что в феврале 1882 года Гана без особого восторга поделилась с ним обоснованным подозрением, что она снова беременна.

— Могу вам дать совет, — сказал однажды Борну Трампота, его правая рука, опытный управляющий его венским филиалом, в те годы депрессии процветавшим по сравнению с основной пражской фирмой. — Что делать? Пршикопы стали немецкими. Лбом стену не прошибешь, и я на вашем месте не дразнил бы зря немцев такой неудачной вывеской.

Борн покраснел.

— Вывеской? Да разве это вывеска? Бывали у меня замечательные вывески, а теперь над магазином — только мое имя, не более.

Трампота возразил, что как раз имя-то, а точнее — слово «Ян», и раздражает, очень уж оно демонстративно чешское. В Вене это не вредит делу, покупают у них главным образом венские чехи, да и немцы в Вене не так щепетильны в таких мелочах, потому что ничего не угрожает их национальному чувству. А вот в Праге, на Пршикопах, нельзя так оставить; ну что Борну сделается, если он заменит свое роковое чешское «Ян» немецким «Иоганн»? Что за беда? Борн, все еще красный, объяснил деловитому, но примитивно мыслящему Трампоте, что в основных жизненных вопросах нельзя руководствоваться одними лишь практическими соображениями, одними лишь мотивами материального успеха и благополучия; решать в таких делах должны еще и идеалы, — Трампота знает, что такое идеал? Так вот, двадцать лет назад — через несколько месяцев, в октябре, фирма отметит юбилей — Борн основал свой магазин не затем, чтобы разбогатеть, а для того, чтобы в самом сердце Праги публично провозгласить идею славянского единения и дружбы, идею панславизма, мысль о том, что маленький чешский народ — член огромной семьи народов родственного языка, общего корня, — неужели пан Трампота этого не понимает? И каким образом ему, Борну, примирить со своей совестью добровольное и публичное онемечение своего честного славянского имени? Разве не понимает пан Трампота, что это будет — пусть даже обороты от этого возрастут — крахом всех его, Борна, жизненных идеалов?