Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 27)
В небе еще заливался жаворонок, но солнце уже клонилось к горизонту. На реку сползала тень от обоих холмов, меж которых притулились Малые Хухли. На предвечернюю землю, утомленную жарким днем, спускались покой и прохлада, а люди, подобно муравьям суетившиеся на этой мирной земле, били друг друга до крови всюду, куда хватал глаз, в бессмысленном озлоблении, таком противном мудрому порядку природы, среди которой творились эти кровавые дела, тихому течению вод, благоуханной зелени трав, волнению зреющей нивы.
Оказалось, что не одни «австрияки» с гостями прибыли в Хухли в тот день, не одних только читателей чешской газеты «Народни листы» привлекло в это местечко роковое объявленьице в рамочке и не только в ресторан супругов Штулик съехались молодцы в плоских шапочках: в соседнем трактире «Корона» обосновалось десятка три буршей из «Каролины», носивших зеленые шапочки, в пивной Боровички расположились члены «Констанции», отличаемые по фиолетовым шапочкам, а синие головные уборы буршей из «Альбинии» замелькали еще чуть дальше, в трактире Машека. Но кто бы они ни были — юристы, или философы, или медики, члены «Алабии» ли, «Констанции» ли, «Каролины» ли, новоиспеченные ли студенты или старые, а то даже вечные, — везде эти слушатели Карлова университета вели себя одинаково: барски высокомерно и вызывающе, шумно и дерзко, ибо их объединяло общее для всех мировоззрение, сводящееся к тому, что немецкий народ превыше всех прочих, общее презрение ко всем, кто не из их рядов, общая убежденность, что их долг, — как об этом и говорится в упомянутом «Спутнике немецкого бурша», — «укреплять и открыто демонстрировать сознание сопринадлежности всех немецких племен». Мы можем, правда, представить себе, что многие из этих Гансов, Куртов и Фрицев, Иоганнов, Людвигов и Генрихов, которые сидели здесь в сельских трактирах, по данному знаку опоражнивали кружку за кружкой и горланили патриотические песни, предпочли бы тихо сидеть дома или гулять в парке с девушкой, но не смели сделать этого — не позволяла страшная сила, которая называется общественным мнением, или долгом по отношению к нации. Не желая прослыть предателем, трусом или ренегатом, каждый поступал, как все, и, не думая о том, что поступает бессмысленно и отвратительно, наливался пивом не из жажды, а потому, что так повелевали обычаи буршей, и пел воинственные немецкие песни не по велению сердца, а потому, что поют его сотоварищи, стремясь создать вокруг себя подлинно германскую атмосферу.
И всюду, куда являлись бурши, вламывались и чехи, студенты и хухельские жители, и тогда повсюду тотчас возникала напряженная атмосфера озлобления и ненависти, когда самый ничтожный повод мог преобразить эту ненависть в действие, мог вызвать взрыв. Поэтому, едва началось побоище в ресторане Штулика, свалка перекинулась и в «Корону», и в трактиры Машека и Боровички; еще не замер первый боевой вопль, разнесшийся по всей окрестности, как «апьбийцы», «констанцианцы» и «каролинцы» были уже на ногах и схватились за палки, чтоб кинуться на подмогу «австриякам» и их гостям. Но в ту же минуту вскочили и чехи, тоже схватились за палки, и пошло…
В трактире «Корона» «каролинцы», известные своей драчливостью, отлично натренированные в сражениях стульями, использовав временный перевес, по команде оторвались от противника, которого им удалось загнать в угол, к пивной стойке, через двери и окна выскочили из трактира и с ужасающим ревом бросились к ресторану, у входа в который, как мы знаем, скромно сидел на придорожной тумбе измученный Борн. Грустно размышляя о том, куда же мы катимся и какие страшные времена, как видно, настают, он постепенно приходил в себя от потрясения, от боли и ударов и осматривал избитые члены — нет ли где перелома или вывиха. И тут он увидел ревущую свору, как выразился Ницше, великолепных, жаждущих крови белокурых бестий, которые, размахивая палками и обломками стульев и столов, мчались к ресторану. При виде этого зрелища Борн с юношеской резвостью вскочил на ноги и без оглядки помчался прочь.
Да, скажу я вам, это был бег! С тех дней, когда, закончив ученье и став в двадцатилетием возрасте первым продавцом магазина Макса Есселя в Вене, то есть добрых три десятка лет назад, Борн, передвигаясь на своих двоих, делал это юношески бодро, но солидно и как бы не спеша, никогда еще не случалось, чтобы обе ноги его одновременно, хотя бы на миг, отрывались от земли, чем, собственно, бег и отличается от ходьбы. Но сейчас он улепетывал, как мальчишка, застигнутый при краже груш, он мчался, согнувшись и подавшись вперед, а когда заметил, что к маленькой хухельской станции как раз подкатывает поезд, его охватило такое яростное желание поскорей покинуть эти места, где рыжие гиганты душат мирных граждан, а из-под земли вырастают орущие орды кровожадных головорезов, что он еще прибавил ходу, и его лаковые ботинки мелькали над землей так, словно бог торговли Меркурий снабдил их своими крылышками. Борн ввалился в вагон в последнюю секунду, когда поезд уже трогался, и упал на сиденье — задыхающийся, без мыслей, без сил, не чувствуя ничего, кроме изнеможения, да такого, какого он не знал никогда.
В купе никого не было, и измученный Борн мог спокойно, без свидетелей перевести дыхание. Но не успел он отдышаться, как в дверном окошечке показалась голова кондуктора, который, вероятно, видел, как прибежал этот пассажир, и поспешил подойти к нему по наружной подложке, тянущейся во всю длину вагона, чтоб спросить, что там такое творится в Хухлях.
Борн ответил, что творится божье попущение: всеобщая драка, побоище, смертоубийство…
— Наши схлестнулись с буршами? — спросил кондуктор.
— Да именно так: наши схлестнулись с буршами.
Получив такой ответ, кондуктор выдержал короткую, но выразительную паузу.
— Наши схлестнулись с буршами, — произнес он потом, — а вы, сударь, удрали оттуда. Были там и удрали!
— Не ваше дело судить меня и обсуждать мотивы моих поступков, — покраснев, ответил Борн. — И, вынув из жилетного кармана несколько мелких монет, прибавил: — Ваша обязанность получать проездную плату, и больше ничего я от вас не хочу слышать.
— А я, сударь, как раз и не возьму ваших денег, — отрезал кондуктор и двинулся дальше. — От вас — не возьму, — еще повторил он, чем, несомненно, хотел подчеркнуть мысль, что деньги человека, который сбежал оттуда, где дерутся наши, — грязные деньги.
И Борну, оставшемуся в одиночестве, захотелось умереть. Вспомнилось пренеприятнейшее приключение, пережитое им в свое время в Париже. Как и сегодня, он попал тогда в неприятное и недостойное положение, был захвачен водоворотом массового безумия. Но тогда, в самую тяжелую минуту, ему помог молодой Лагус, умный, веселый Лагус, и, дружески заговорив с ним, вернул ему веру в себя и в людей. Но сейчас, — Борн твердо знал, — не появится никакой Лагус, он, Борн, останется одинок, совсем одинок. И если, беседуя с Лагусом, Борн, у которого тогда неожиданно блеснула надежда на удачу, вдруг почувствовал, что Париж сторицей заплатит ему за обиды, которые он претерпел в его стенах, то на сей раз он знал, что за приключение в Хухлях он будет расплачиваться сам и что цилиндр, оставшийся в ресторане Штулика, ему не вернет никто.
5
Извещенный двумя буршами, которые благополучно добрались до Праги в пролетке, отнятой у извозчика, заместитель пражского градоначальника срочно послал курьера к начальнику полицейского участка Смихова с письменным распоряжением незамедлительно направиться со взводом полицейских в Хухли и восстановить там порядок. Нельзя не восхититься исправностью, точностью и аккуратностью этого чиновника: поскольку Малые Хухли входили в район Смихове, то и приказание было послано не в расположенную рядом с Хухлями казарму, где в тот момент бездельничало множество полицейских, а в далекий от Хухлей Смиховский участок. Если бы там случайно не оказалось свободных людей, полицейскому начальнику Смихова пришлось бы, по всей вероятности, отправиться в Хухли в единственном числе, и нетрудно представить себе, что он там мало чего добился бы… Но волею Фортуны, которая явно благоприятствовала буршам, в распоряжении смиховского начальника было восемнадцать хорошо отдохнувших молодцов, и он, сам в штатском, возглавил их и в открытой обозной повозке, запряженной четырьмя конями, тотчас выехал к месту смуты и кровопролития.
А там все смешалось. Когда четверо полицейских, которые сражались в коридоре главного здания, пробились, наконец, на террасу, баррикада буршей была уже взята, и осажденные, с последними бутылками шампанского в руках, бросились в контратаку. Битва перешла в новую фазу, с новой тактикой и новыми средствами уничтожения: бомбардировка прекратилась и сражение распалось на множество индивидуальных схваток — дрались теперь палками, дубинками, кулаками и даже зубами; забегая вперед, можно упомянуть о том, что Упорный, сраженный ударом бутылки из-под зельтерской, так вцепился зубами в левую руку бурша, тоже бесчувственного, что, когда их позднее нашли на месте происшествия, челюсти Упорного пришлось разжимать стамеской. Негера тоже бился теперь лишь голыми руками, действуя сообразно натуре и привычке: как в магазине Борна он брал в охапку ящики, так и здесь, продуманно вытаскивая из общей свалки буршей и полицейских, относил их к краю террасы и сбрасывал туда, куда сбросил Вольфа и где, наконец, очутился сам: в момент, когда он поднял одного из «каролинцев», прибежавших из трактира «Корона», и пробился на террасу, кто-то так сильно пнул Негеру ногой в зад, что тот потерял равновесие и вместе с «каролинцем» очутился на каменистой почве, вывихнув при падении плечо.