18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 79)

18

Борн и в самом деле опечалился.

— Всюду нечестность, фальшь, предательство, — говорил он, когда они поднимались наверх. — Когда я в молодости служил у Есселя в Вене, я тоже закупал товары. Разве могло мне в голову прийти воспользоваться своим положением для взимания всяких премий, для обворовывания шефа?

— Что ж, значит, вы были честнее, — отозвалась пани Валентина, осторожно ступая по скользким ступенькам.

— Нет. Весь мир был честнее, — возразил Борн. — Мы еще верили в идеалы, в святость слова и неприкосновенность собственности. А во что верит нынешнее молодое поколение, да и с чего ему верить? Какие примеры видит оно? Император несколько раз обещал короноваться чешским королем и не выполнил обещания. Всем известно, что Бойст за уступки, которые сделал венгерцам, принял от их магнатов неслыханные взятки. Так действуют высшие представители государства. Почему же не брать взяток и пану Иозефу?

— Вы, Еник, всегда слишком много философствуете, это ваша старая ошибка, — сказала Валентина. — Что поделаешь, негодяи были всегда, и надо остерегаться их, не то, гляди, на ходу подметки срежут. Думаете, мы с Мартином не приглядываем за тем, что делается в нашей конторе?

— Думаю, что приглядываете, — улыбнулся Борн и от всей души прибавил: — Ах, маменька, чего бы я мог достичь, будь у меня такая жена, как вы!

«Э, милый, об этом надо было поразмыслить семь лет назад», — подумала она.

Вскоре после этого подтвердилось, до чего не только благотворной, но и просто спасительной была идея Борна попросить пани Валентину присматривать за магазином — легко представить, каких дел натворил бы пан Иозеф, после того как Борн был арестован и препровожден в следственную тюрьму. А произошло это в ночь с тринадцатого на четырнадцатое сентября шестьдесят восьмого года, после воскресного народного митинга на горе Конецхлум под Ичином — такого бурного, что все газеты, напечатавшие о нем сообщение, были конфискованы. Ян Борн, как делегат от Общества славянской взаимности, произнес на этом многотысячном сборище блестящую речь, в которой наряду с прочим заявил, что «чешский народ никогда не давал согласия на узурпацию своих прав, никогда от них не отказывался и только выжидает момент, чтобы восстановить их». А ночью, разбуженный от крепкого сна светом свечи, он вдруг увидел у своей постели — надо сказать, что в то время он спал уже в отдельной комнате, без жены — увидел у своей постели невысокого улыбающегося человечка, позади которого виднелись у двери два вооруженных жандарма.

— С добрым утром, — весело сказал улыбающийся человечек. — Я позволил себе нанести вам маленький утренний визит…

6

— Единство и дружные действия — вот единственная наша надежда, наша сила и спасение, — говорил своим баритоном Борн из-за стопки книг, возвышавшейся на его столе. — А вы это единство разбили, — укоризненно продолжал он, тыча в воздух указательным пальцем, направленным на Пецольда, который с сокрушенным видом сидел на койке, вытянувшись, будто аршин проглотил — в присутствии такого образованного и изящного господина, как Борн, он не решался сесть поудобнее, — и чинно сложив на коленях свои большие руки. — Мы устраивали народные митинги, понимаете, народные, то есть митинги всего чешского народа без различий имущественных и сословных, в то время как ваш митинг на Виткове был митингом рабочих, то есть лишь части чешского народа, а это непростительная ошибка, ибо такая изоляция от народного целого ослабляет всех нас. Вы созвали рабочий митинг, и вполне возможно, что завтра, наученные вашим недобрым примером, созовут свой отдельный сход крестьяне, послезавтра купеческое сословие, через три дня городские служащие, потом служащие частных коммерческих фирм, потом мало ли кто еще, — нация распадется на множество изолированных эгоистических групп, каждая начнет бороться только за свои узкие интересы, за свое дело, она будет иметь в виду лишь свои боли и обиды, — тогда конец всему, наши враги воспользуются нашей раздробленностью, и над чешским народом раз и навсегда прострется черная ночь.

— Да ведь это не я, ваша милость, митинг-то скликал, — осмелился возразить Пецольд, не понимавший толком ни этой проповеди, ни того, за что Борн так сердится.

Из всей изысканной речи своего товарища по заключению он понял одно — что, приняв участие в рабочем митинге на Виткове, он сделал что-то скверное и непоправимое. Впрочем, то же самое ему говорили и в полицейском участке в Карлине, и следователь, вызвавший Пецольда на второй же день после его водворения в Новоместской тюрьме, разговаривал с ним как с преступником, словно он, отправившись на воскресную прогулку на Жижкову гору, тем самым поставил себя вне общества приличных людей и достоин теперь всеобщего презрения. Но то были представители закона и государства; а за что его отчитывает человек, так же наказанный судьбой, как и он, Пецольд, так же содержащийся в тюрьме и под следствием, да к тому же зять его принципала? Вчера, когда Пецольд сказал, что служит грузчиком у Мартина Недобыла и у милостивой пани Валентины, Борн горячо и крепко пожал ему руку… Все это было совсем непонятно, и Пецольд имел все основания сбиться с панталыку.

— Да ведь это не я, ваша милость, митинг-то скликал, — решился он возразить, но Ян Борн только пожал плечами.

— Ну, не вы, охотно верю, что не вы его созвали, но вы пошли туда вместе с тысячами других, как я слышал, людей опрометчивых и соблазненных, и этого достаточно. Трагично, дорогой брат славянин, что, едва вступив на путь борьбы, мы уже начинаем разъединяться. Неужели же вы, господи, не понимаете, что если мы победим на общенародной ниве, то легче станет всем, в том числе и вам, рабочим? Я согласен, положение чешского рабочего безрадостно, но отчего это так? Оттого, что развитие нашей промышленности тормозят и душат иностранные элементы, внедрившиеся в нашу страну и поддерживаемые правительством. Вот вам наглядный пример — мой родственник Смолик, владелец спичечной фабрики на Смихове, не на жизнь, а на смерть борется с немецко-еврейскими конкурентами Фюртом и Шайностом в Сушице. О чем главным образом шла речь на вашем митинге? О чем там больше всего говорили?

Пецольд деликатно облизал губы, готовясь ответить, но Борн предупредил его.

— О низкой заработной плате, — сказал он сам, — конечно, могу себе представить! Но о заработной плате, милый мой, мы успеем поговорить, когда будем хозяевами в своей стране! Вот вы, наверное, думаете обо мне, мой мужественный друг-славянин: хорошо, мол, тебе говорить, ты сам себе господин, у тебя свое торговое дело и так далее. Но не думаете ли вы, пан Пецольд, что я так и родился с серебряной ложкой во рту, как говорят англичане, что независимое положение было для меня даром небес? О нет, и я ведь в юности изведал, что такое тяжелый труд, двенадцатилетним мальчиком я с голыми руками отправился в Вену и там влачил жалкое существование всеми битого мальчика в магазине. Но я не ленился — и вот, труды мои благословлены.

Пецольд, ободренный тем, что разговор перешел в понятную для него область, ответил, что тоже весь век не ленился, а толку никакого не вышло. Да что говорить, у его батюшки с матушкой не было такого достатка, чтоб посылать сына в Вену.

— Только я ни на что не жалуюсь, ваша милость, — поспешно прибавил он, видя, что товарищ по заключению нахмурился, вероятно, недовольный его речью. — Теперь, как я служу у Недобылов, живется нам вовсе хорошо, пани-мама Недобылова к нам добра, и гусей разрешает держать, и куриц… — Тут у Пецольда дрогнул голос, потому что перед духовным взором его встал милый сердцу образ дома. — Одно только меня мучает, не знаю я, что там у нас делается, вдруг милостивый пан Недобыл возьмет да выкинет нас на улицу за то, что меня посадили в тюрьму, бабы ведь мне все уши прожужжали: не лезь, мол, а я их не послушал и, просто сказать, сбежал…

— Об этом не беспокойтесь, я попрошу за вас пани Недобылову, — сказал Борн.

— Ох, вы и вправду это сделаете, ваша милость? — воскликнул осчастливленный Пецольд.

— Конечно, сделаю, отчего же, — сказал Борн. — А теперь прошу извинить, мне надо заглянуть тут к соседям…

Гребешком и щеткой он расчесал и пригладил кок, украшавший выпуклый, ясный лоб, почистил щеткой воротничок и рукава своего великолепного черного сюртука и вышел из камеры. Только теперь Пецольд решился согнуть спину и сесть поудобнее. Книг-то, книг-то сколько, подумал он, глядя на стопки, обременяющие стол Борна. Да можно ли столько прочесть? Он встал, осторожно стал рассматривать, — но все книги были немецкие, а Пецольд не умел по-немецки. Видали, сам все о родине да о чешском народе бубнит, а книжки немецкие читает: кто тут его разберет? На койке Борна лежали его собственные перины, собственное стеганое одеяло, под койкой — скамеечка для снимания обуви, на полочке рядом с жестяным тазом — столько всяких приятно пахнущих пузырьков и баночек, что, по мнению Пецольда, самая что ни на есть привередливая баба не могла бы иметь больше. Попробовала бы Фанка принести такое в дом, — думал Пецольд, — да бабка сейчас на помойку все выбросит, и еще обзовет побегушкой, как уже было один раз, когда Фанка нарумянила себе щеки бумажкой из-под цикория. А вот Борну можно, ему, мужику, никто слова не скажет. Одно слово — господин. Вот и договаривайся с ним. Черт ли меня принес аккурат в его камеру.