18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 73)

18

Фанка направилась к конюшне, чтобы поглядеть, там ли еще ее муж, а его уже и след простыл. Она застала одного лишь Небойсу, тот стоял в открытых дверях конюшни, из которой доносилось теплое фырканье и перестук копыт, и прочищал соломинкой черенок своей трубки; Небойса очень удивился, когда Фанка спросила его, куда исчез Пецольд.

— Сказал, домой пойдет, хочет вздремнуть малость, — ответил он. — Или, может, в сарай заглянул, он еще говорил, нужна ему чурочка, хочет вырезать для Карлика руль к лодочке. Сходите посмотрите, может, там и найдете.

Она сходила посмотреть, но мужа не нашла. Потому что Пецольд, покинув Небойсу, прокрался по двору, прячась за повозками, пока не достиг крытого мебельного фургона, стоявшего у самых ворот, и там стал ждать момента. Этот момент скоро настал: в кухне послышалось знакомое шипение, и бабка, подметавшая кирпичные ступеньки черного крыльца, бросила веник и с криком: «Иисусе Христе, молоко!» — кинулась в дом. В это же время Фанка с ребенком вошла за ней в дом, и Пецольд, не колеблясь заработал своими длинными ногами, и был таков.

Дорога из Комотовки была почти безлюдной; зато на венский тракт из Новых ворот валили толпы, смешиваясь с двумя другими потоками, одним — от Конных ворот, другим — с севера, от Поржичских ворот и от моста над путями Главного вокзала; все три потока сливались в такую широкую шумную реку, что тракт, казалось, вышел из берегов. Западный пологий склон горы Витков, или «Жижкаперка», куда все держали путь, чернел тысячами казавшихся издали крошечными фигурок, непрерывающиеся шеренги их извивались среди кустов и деревьев, а шум бесчисленных голосов сливался в гневное, словно пчелиное жужжание, и далеко разносился вокруг.

Пецольд почувствовал облегчение, когда исчез в толпе незнакомых людей, возбужденных общей опасностью, среди этих фабричных и ремесленников; он был счастлив, когда его фуражка с заломленным лаковым козырьком затерялась среди прочих таких же фуражек, мягких шляп и цилиндров, когда его лицо смешалось с тысячью лиц, по большей части празднично отмытых и поцарапанных от слишком усердного бритья. Шли кузнецы с завода Рингхоффера, — целая река! — и ткачи с фабрики Поргеса, и спичечники Смолика, и красильщики, и печатники, и каменщики, а еще — плотогоны из Подскалья, и виноделы, и столяры, и сапожники, и еще — кирпичники и железнодорожники, и мыловары, и котельщики, и еще — народ с боен, из пекарен, и пивных заводов, и портняжных мастерских, и подручные из лавок, и золотари — тот в тщательно почищенном и выколоченном воскресном костюме, тот в простом, тот — во взятом напрокат. Затерявшись в толпе, Пецольд перестал быть Пецольдом, он стал одним из толпы; здесь его не отыщет ни бабка, ни Фанка, теперь-то уж они его не достигнут, хотя бы пустились за ним в семимильных сапогах-скороходах.

Но если невозможно было бабке или Фанке разыскать его, Пецольда, то так же и ему, Пецольду, невозможно было разыскать тут дружка своего Фишля. Но наперекор такой невозможности он все-таки углядел его, своего верного и надежного товарища, едва успел сделать несколько медленных шагов, поминутно останавливаясь со всей толпой: Фишль сидел на обочине дороги, на куче щебня, и вытягивал длинную шею, высматривая Пецольда.

— Слава богу, наконец-то, — сказал Фишль, завидя друга, встал и подошел к Пецольду — маленький, узловатый, с мелким резким лицом и несоразмерно длинным носом, который в сочетании с длинной шеей делал его похожим на странную птицу. — Я уж думал, ты не придешь.

На это Пецольд, обрадованный невероятной легкостью их встречи, рассказал, что он и впрямь едва не остался дома, потому как бабы не хотели его пустить. И Фишль сочувственно кивнул, говоря, что и его бабы не хотели пускать; и он готов побиться об заклад, что почти каждого из этих ребят, которые в такой давке прут на «Жижкаперк», словно их там ждет спасение души или по меньшей мере гулянье с танцами, не хотели пустить бабы, потому что, мой милый, нынче тут будет жарко, нынче кое-кому зададут тут баню, кое-кому придется тут чертовски туго; известно ли Пецольду, что весь пражский гарнизон поднят по тревоге? Ну да, он, Пецольд, как раз и хотел бы наконец толком узнать, что там сегодня будет, с чего это народ сбегается туда, словно тараканы к пиву?

— А ты не знаешь? — удивился Фишль. — Совет там будет!

В знак насмешливого неодобрения Пецольдовой наивности Фишль издал ртом и крючковатым своим носом целую серию шипящих, фыркающих и причмокивающих звуков, потом еще раз сказал:

— Будет совет! Двадцать тысяч народу сойдется на тот совет!

— Почем ты знаешь, что именно двадцать тысяч?

— Двадцать тысяч, — с мрачной решимостью повторил Фишль. — Обо всех митингах так и пишут: что, мол, собралось двадцать тысяч, почему бы и на нашем не сойтись двадцати тысячам, чем мы хуже? У нас и двадцать пять тысяч наберется. А только как это будут советоваться двадцать пять тысяч человек?

И он принялся пространно объяснять, почему, по его мнению, невозможно двадцати пяти тысячам человек о чем-либо толком договориться. Когда он, Фишль, начинает советоваться о чем-нибудь со своей женой Руженой, то тут дело просто: он скажет свое, она свое, все это сваливают в кучу, он чуть уступит, она уступит, потом он добавит, она добавит — и готово дело. Когда же в совещание встревает теща, тогда уже труднее, потому как если он скажет свое и Ружена свое, то теща уже скажет совсем другое, не то, что сказал Фишль, и не то, что сказала Ружена, и начинаются всякие разговоры и грызня. Но еще хуже, если в совещание впутывается брат Фишля Микулаш: такая уж у него, у Микулаша, натура, что всегда он должен говорить наперекор всем остальным, и стоит ему только услыхать, как кто-то что-то сказал, он уж и соображает и мечтает, как бы ему скорее возразить. Однако, при желании, можно и с Микулашем совладать; но уж совсем выходит дрянь дело, когда вмешивается невестка, Микулашева жена Анка. Анка — баба грубая, языкастая и злая, и глотка у нее луженая, и коли ты, к примеру, скажешь ей доброе утро, то она же на тебя и накинется, мол, никакого утра и в помине нет, а тем более доброго; так вот, если эта баба влезет в наше совещание, то уже это никакой не совет, а целая драка.

— Послушай, — сказал Пецольд, с мирной улыбкой глядя сверху вниз на Фишля, — если к вашему совещанию приплетется еще кто-нибудь, то я уж тебе съезжу по уху.

— Да больше нас в конуре и нету никого, — сказал Фишль. — Но это ничего, а я вот что хочу сказать: чем больше голов, тем меньше толку, и если уж пять человек ни до чего порядком договориться не могут, то как же поладят двадцать пять тысяч?

— Так чего же ты мне все уши прожужжал, пошли, мол, на «Жижкаперк», и что это наш долг и всякое такое? — удивился Пецольд.

— Долг и есть, — ответил Фишль. — Я знаю, что мы ни до чего не договоримся, да зато пусть хоть нас будет много. Ты речь держать будешь, Барашек?

— Я? — испугался Пецольд. — Может, ты будешь?

— Я буду, — сказал Фишль. — Еще не знаю о чем, а только обязательно буду.

2

С плоской вершины холма, к которой надо было подниматься по извилистым дорожкам, петлявшим среди валунов, выступавших из земли, подобно остаткам древних укреплений, и среди кустов акации, белых от пыли, к низкому небу временами неслись крики толпы, невнятные выкрики тысяч мужских голосов, и лишь изредка можно было различить: «Слава!» или «К черту!», «Да здравствует!» или еще «Pereat!» Это «Pereat!» очень заинтересовало Фишля.

— Это значит по-латыни «да сгинет», — объяснял он Пецольду, задыхаясь: подъем, хоть недлинный и отлогий, страшно утомил его легкие, изъеденные болезнью от вечного пребывания в вонючих цехах уксусного завода. — С этим-то я согласен, правильно, пусть сгинет. Только кто? Ух, сколько таких, которым бы надо сдохнуть! Прежде всего — полицей-президент, потом наместник, потом Бойст, потом… чего тебе?

Пецольд, опасаясь, что в перечислении особ, которым следовало бы исчезнуть с лица земли, Фишль дойдет и до высшей в империи особы, потянул его за рукав:

— Ладно, брось, пойдем лучше послушаем того бородатого, что он там толкует.

Это был старый человек с бородой пророка, в тесном фрачке цвета корицы; он стоял на круглом валуне и говорил, обращаясь к толпе, собравшейся перед ним на склоне горы. Он очень резко размахивал сжатыми кулаками и даже в грудь себя бил; но когда наши приятели протиснулись к нему через поток людей, стремившихся вверх, на гору, то оказалось, что речь старика, хоть и очень темпераментная по жестам, совершенно безобидна.

Он говорил о том, что с ними, участниками этого митинга, ничего не может случиться, потому что хоть этот митинг и не разрешен властями, — о нем даже не заявлено — никто, однако, не сможет доказать, что это именно митинг, а не обыкновенная прогулка на Жижкову гору.

— Мы еще не дошли до того, — гремел он, — чтобы нашему брату нельзя было в воскресенье выйти за город подышать свежим воздухом. Если меня схватят и приведут к начальству да спросят, что я тут делаю, я скажу: вышел, мол, погулять! А если меня спросят, отчего это так много народу точно так же вышло погулять на Жижкову гору, я скажу: не знаю. Думаете, побоюсь сказать, что не знаю? Не побоюсь. Спокойно так и скажу им: не знаю. Вот и вы тоже, коли вас спросят, говорите: не знаю, мол.