Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 75)
Оглянувшись назад, на то ужасное место, где его лучший друг едва не был арестован, Пецольд узрел странное, какое-то непонятное, не поддающееся определению движение: над головами плотной толпы мелькало что-то узкое и черное, не то рукава, не то штаны, а когда он напряг зрение и лаковым козырьком своей фуражки заслонился от красного солнца, которое, склоняясь к закату, выплыло наконец из молочного покрова облаков, то ему показалось, будто пунцовое лицо комиссара Орта вынырнуло над головами, стеснившимися на одном месте, покачалось немного, как шарик в тире, пляшущий на струйке воды, и снова исчезло.
Все это было очень странно, и Пецольд не был уверен, что это не обман зрения. Но что бы это ни было, мираж или действительность, полезнее всего было скрыться из виду, бежать с этого проклятого пригорка, где оба, и Фишль и он, Пецольд, так сильно себя скомпрометировали. Он протянул руку, чтобы взять товарища за запястье — как делал всегда, выходя на прогулку со своими детьми, сначала с Фердой, а в последнее время с Карликом, — и тут только увидел, что Фишля уже нет и в помине — исчез как тень после заката. Куда бы ни посмотрел Пецольд, он видел теперь одни только незнакомые лица. Он замер от ужаса при мысли, что его неугомонный товарищ вернулся туда, где — если это не был мираж — народ расправился с комиссаром и его сообщниками; однако, пооглядевшись, он увидел худую фигуру, — ее несло в толпе, которая, неизвестно зачем, устремлялась поперек всего плато к Дому инвалидов.
— Фишль! Пепик! — позвал Пецольд, но голос его утонул в нестройном реве осмелевшего народа, от которого только что не дрожала вся гора — то была какая-то дьявольская смесь песен и выкриков. Тогда Пецольд бросился в эту горячую беспорядочную свалку, чтоб догнать Фишля, а догнав, увидел, что это не он.
Тут же на глаза ему попалась группа рабочих, спускавшихся по склону к венскому тракту, неся на плечах какого-то отбивающегося человека в цилиндре, нахлобученном по самые уши и закрывавшем глаза. Не рассуждая, в порыве преданности, Пецольд, решив, что это, вероятно, уносят Орта и Фишль, конечно, тут, — пустился следом за этой группой, и опять напрасно: уносимый человек был не Орт, а какой-то шпик, и Фишля там не оказалось.
Он проплутал по горе еще битый час, снедаемый тоской и заботой о Фишле, а также угрызениями совести за то, что не послушал бабку и Фанку, не остался дома. Между тем совсем стемнело — солнце, недавно только вылупившееся из облаков, снова зашло за тяжелую фиолетовую тучу, и с холодного неба заморосил мелкий, но густой дождь. Дорожки, ведущие к венскому тракту, снова зачернели потоками людей, спешивших в город. Тогда и Пецольд решил вернуться домой и оставить Фишля на произвол судьбы, — в конце концов, он мужик взрослый, не щенок, чтобы за ним приглядывать. Он поднял воротник, чтоб за ворот не затекло, и пошел к южному склону; но в это время позади, на плато, опять как-то странно затих шум, будя неприятное чувство, смолкли песни, а крики перешли во взволнованный, шелестящий шепот, из которого там и сям вырывались приглушенные голоса:
— Солдаты! Солдаты идут!
Толпы, спускавшиеся к тракту, повернулись и чуть не бегом снова начали подниматься на плато. Вдали едва слышно затрепетали в воздухе пронзительные звуки военных рожков, а когда они смолкли, раздались лающие выкрики команд, невнятные из-за шума дождя. Потом с севера и с юга что-то начало ритмично шлепать, словно какая-то далекая невидимая публика в такт хлопала в ладони — то была глухая поступь пехоты, которая, примкнув штыки, шла на штурм Жижковой горы двумя колоннами — со стороны венского тракта и со стороны Карлина; офицеры ехали верхами впереди четко построенных, развернутых вширь подразделений.
Обратное движение толпы преградило путь Пецольду, и он должен был волей-неволей повернуть; подталкиваемый, подпираемый со всех сторон, он оглянуться не успел, как снова очутился на плато, где толпы, прежде рассеянные, теперь сомкнулись в недвижную и плотную громаду.
Снизу все слышнее доносился топот приближавшегося войска, сопровождаемый бряцаньем железной амуниции: тут кто-то из толпы крикнул высоким, далеко разнесшимся голосом, что бояться, черт возьми, нечего, мы ведь ничего плохого не делаем, а ребятушки-солдатики тоже ведь наши, из Моравии!
Божественные слова, возвещающие спасение души и освобождение, не могли произвести более внезапного и радостного оборота в настроении толп, чем этот одинокий, но вовремя подоспевший выкрик. Правда ли, что солдаты — из моравских полков? И если это так, то изменит ли этот факт хоть что-нибудь в создавшемся положении? Никто не ломал над этим головы, никто не брал в соображение, что солдат — всего лишь орудие чужой воли, и, следовательно, совершенно безразлично, «наш» он или «не наш». Если утопающий хватается за соломинку, то люди, сбившиеся в толпу, рады схватиться и за тень соломинки. Неизвестный оратор еще не договорил, а его уже заглушили громоподобные клики «Слава!». Потом несколько голосов затянули:
и все подхватили, в том числе и Пецольд, который очень любил петь.
растроганно выводил он и, чувствуя, как его уносит толпа, которая без команды, без приказа вдруг пошла навстречу войску, сорвал с головы шапку и замахал ею; и тотчас в воздухе закачались тысячи головных уборов.
В это время на западном и северном краю плато появились, с ружьями на изготовку, несколько солдат — головные патрули, высланные вперед предусмотрительными командирами атакующих батальонов, чтобы войти в контакт с неприятелем; за ними на конях показались офицеры, во главе четких, тесно сомкнутых рядов солдат.
пела толпа, не останавливаясь в своем движении, и в то время как воинские части маршировали к центру плато, народные толпы широким потоком обтекали их слева, спускаясь по склону к тракту. Они разминулись совсем близко густыми, бесконечными колоннами, рабочие в черном, солдаты в белых парадных мундирах, рабочие вниз, солдаты вверх — ать-два, ать-два, — и когда рабочие, не переставая петь и возглашать славу Мораве, Моравушке милой, подтянулись по-военному и зашагали в ногу — солдаты совсем по-граждански принялись махать фуражками и кричать «наздар!» и «ура!». Офицеры же, совершенно оторопевшие от такого непредвиденного оборота, беспомощно взирали с высоты горы и с высоты своих кобыл на то, как карательная экспедиция превращалась в восторженную манифестацию национального единства.
Пецольд шагал и шагал, пел и пел, совершенно счастливый. Он не жалел больше, что потерял Фишля; в конце концов, так даже лучше, с Фишлем, конечно, ничего не случилось, он уже бог весть где, а при нем и не порадуешься как следует, не попоешь. Ать-два, ать-два, как на войне, только без стрельбы, без крови. Ах, как славно вышло, вот уж славно-то вышло, слава господу Иисусу Христу! Опять он испытал это приятное чувство безответственности, опять он перестал быть самим собой, Пецольдом, а сделался безымянной частицей большого целого. «Как много нас!» — думал он, а сердце у него играло, и слезы восторга и умиления навертывались на глаза.
распевал он во все горло.
От Новых ворот все еще двигались к Жижковой горе солдаты, и от Конных ворот маршировали все новые и новые подразделения, так что в город здесь войти было нельзя; поэтому колонна рабочих свернула по венскому тракту налево, к тому месту, где совершались казни и которое называлось «Еврейские печи». Комотовка была недалеко отсюда, и Пецольд отделился от толпы и зашагал к дому.
— То-то славно получилось, — весело сказал он каким-то двум ребятам, шедшим с ним по одной дороге.
Тут он осекся было, потому что они показались ему знакомыми, но прежде чем он успел сообразить, где это он их видел, оба уже повисли у него на руках — и вокруг его запястий защелкнулись наручники.
— Вот так, а теперь шагом марш, и шутки в сторону, — раздался за спиной Пецольда голос, еще более знакомый, чем лица двух шпиков, надевших на него наручники.
Он оглянулся и увидел пана комиссара Орта; на правой щеке его и над левым глазом красовались розовые пластыри.
Таков был конец злополучной Пецольдовой прогулки на «Жижкаперк» — но на этом отнюдь не кончились сюрпризы, приготовленные для него судьбой. После двух мучительно тянувшихся дней, проведенных им в карлинском полицейском участке, его под конвоем трех вооруженных до зубов жандармов препроводили в Новоместскую тюрьму на углу Водичковой улицы и Скотного рынка. Там, после обыска в канцелярии тюрьмы, где на него произвела устрашающее впечатление богатая коллекция ржавых оков, висевших на стояке у печи, надзиратель отвел его в камеру, где за столом, заваленным книгами и бумагами, сидел изящный господин в красивом долгополом сюртуке, настолько черном, что от этой черноты кружилась голова; господин что-то писал, изысканно отставляя чуть согнутый мизинец белой мясистой руки. С первого взгляда Пецольду показалось, что он его откуда-то знает, но он сейчас же отбросил такую мысль. Видно, у него расстройство какое-то приключилось с головой от всех несчастий: что-то в последнее время всякий встречный кажется ему знакомым…