Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 69)
— И это страшная жалость, — сухо и деловито заметила панна Амалия. — Негодяи остаются, воплощаются без конца, едва унесет черт одного, как он уже снова воплотился, а вот такому человеку, как Гете, видите ли, обязательно надо в нирвану. Уж будто не мог он воплотиться еще разок! И был бы у нас теперь еще более великий человек, чем он.
— Дальше некуда было, — коротко ответила пани Мунда. — Уже один его Фауст так велик, что читать невозможно.
В этот миг Лиза, совершенно растерянная, сбитая с толку такими речами, безумнее которых не слыхала еще ничего, встретила заговорщически улыбающийся взгляд Оскара, который отвел на секунду глаза от тетки и еле заметно прищурился, словно хотел сказать Лизе, чтоб она не пугалась и не принимала всерьез эти сумасбродные теории. Сердце Лизы дрогнуло от радости; она подумала, что хорошо бы и ей прищурить глаз и заключить таким образом с Оскаром чудесный тайный союз взаимного понимания, — но не решилась на такой смелый поступок, а только зарделась до самого выреза.
— А теперь, Frau Born, поймите главное, — продолжала меж тем пани Мунда. — Если бы число людей, живущих на земном шаре, оставалось неизменным, человеческие души могли бы беспрепятственно совершенствоваться, воплощаясь в новые и новые тела, поколение за поколением. Время от времени одна из них погружалась бы в нирвану — но это не страшно, таких, как Гете, среди людей не слишком много. Однако известно и доказано статистически, что число людей не остается неизменным — наоборот…
— Люди размножаются, как кролики, — возмущенно вставила панна Амалия, складывая салфетки.
— Да. А что из этого вытекает? Из этого вытекает, что становится все больше и больше людей, чьи души не прошли еще никаких воплощений, а потому — грубы, невежественны и низменны. Таким образом, духовный уровень человечества постоянно снижается, людской род упадает, вырождается, все меньше становится выдающихся личностей, мы превращаемся в стадо, похожие друг на друга, как два яйца.
— На тебя, дорогая, не сразу найдешь похожих, — проговорил Оскар и, обняв тетку, прижался щекой к ее щеке.
На сей раз Лиза не ревновала, тем более что, обнимая тетку, красавец опять заговорщически посмотрел, чуть щуря глаз, на гостью.
— Я подхожу к тому, с чего начался разговор, — сказала Мунда и, с некоторым нетерпением отстранив племянника, взяла с подноса апельсин; не прибегая к помощи ножа, она принялась чистить его тонкими нервными пальцами, острыми пожелтевшими ногтями срывать сочную кожуру, обнажая темно-красную мякоть, — словно сдирала кожу с живого существа. — Подхожу к безмерно благодетельному воздействию грандиозных катастроф, кровопролитных войн и тому подобное. Дело в том, что страдание необычайно облагораживает человеческую душу.
— Верно, верно. Нет ничего выше, чем умереть в муках, — сказала панна Амалия, нетерпеливо махнув лакею с бакенбардами, чтоб скорее убирал со стола. — Такая смерть, Frau Born, заменяет по меньшей мере десять воплощений и приближает вас к нирване. Лучше всего умереть от голода — это даже лучше, чем смерть на костре.
«Господи, да они потешаются надо мной!» — с испугом подумала Лиза; однако обе тетушки хранили совершенную серьезность.
— Христиане смутно догадывались об этом, и потому чтили мучеников и сами нередко охотно искали мученической смерти, — продолжала пани Мунда. — Но научно они были не на высоте и потому просто не понимали, почему так поступают. А поскольку в таких битвах, какая разыгралась на днях под Градцем Кралове, разом освобождается множество душ, прошедших через великое страдание, то битвы эти, как я сказала, оказывают благоприятнейшее воздействие на будущие поколения. Это подлинное счастье, Frau Born, поверьте мне. Такое суждение покажется вам на первый взгляд жестоким, но я знаю, что говорю. Христианство не знало, что делать с фактом существования зла, оно не умело толком объяснить, почему бог, если он есть высшее милосердие, допускает, чтоб люди страдали и умирали в муках. Мы умеем это объяснить, не оставляя тени недоумения. А теперь, Frau Born, прошу в гостиную, туда нам подадут черный кофе.
6
После обеда, оставившего в Лизе неопределенное чувство посрамления, — она казалась себе глупой и по-провинциальному изумленной тетушками с их странными речами, с их видом людей, посвященных в тайну, — после обеда Лиза пошла к себе — спать. Боже, где я? Не попала ли я к каким-то религиозным маньякам? — думала она, поднимаясь по лестнице, устланной красной дорожкой. А вдруг эти тетки запрут меня в каком-нибудь подземелье и замучают до смерти из одного лишь доброго желания приблизить меня к нирване? — Четко представились Лизе тонкие пальцы пани Мунды — острыми ногтями тетушка раздирала кожицу апельсина, из обнаженной мякоти капал на тарелку алый сок — и ясно слышался ее низкий, почти мужской голос, говорящий о благотворности страдания. Но все эти вопросы, как бы ни были они остры, мгновенно испарились у Лизы из головы, едва она открыла дверь и увидела, что, пока она обедала, все ее измятые, растрепанные платья исчезли; только бледно-зеленый летний туалет с желтыми лентами висел на плечиках в раскрытом шифоньере, выглаженный так великолепно, как не сумела бы выгладить даже ее пражская портниха. «Ах, какие внимательные, благородные, тонкие люди! — подумала Лиза. — Нирвана нирваной, а вот же — без лишних слов забирают платья и отдают их гладить. Это я называю такт — посмотрел бы Борн, что такое настоящий бонтон!»
Мысль о муже расстроила. «Надо написать ему, что Мадеры уехали, и я приняла приглашение тетушек Дынбира, — соображала Лиза, снимая платье и сворачиваясь под одеялом, которое натянула на голову, чтоб закрыться от солнечных лучей, сверкавших уже во всю силу. — Ладно, я напишу ему, когда высплюсь. И ничего не случится, если написать завтра. Всякий признает — когда ты измучен ужасной дорогой, нет никакого желания писать письма».
То, что письмо мужу можно отложить, что будет вполне достаточно, если она напишет ему только завтра, наполнило ее на несколько минут таким теплым, таким уютным покоем, что она начала мирно засыпать. Сознание ее уже окутывалось мягким покровом дремы, как вдруг молнией блеснуло воспоминание о том, как заговорщически прищурил глаз Оскар и как она чуть было не ответила ему тем же. Да что это со мной, как могло мне в голову прийти подмигивать ему? Конечно, я не подмигнула, но ведь я чуть не подмигнула, а так поступают только женщины легкого поведения! Рискованное сравнение; однако, далекая от того, чтобы потрясти Лизу, мысль о том, что она чуть-чуть не поступила как женщины легкого поведения вызвала только смущенное, правда, но тем не менее довольно греховное хихиканье под одеялом. Через минуту Лиза спала как убитая.
Она очнулась, разбуженная каким-то грубым, сердитым карканьем — позже выяснилось, что это кричал один из павлинов, украшавших дынбировский сад; солнце уже низко стояло над горизонтом, и листья лип, заглядывавших в окно, приобрели со стороны, обращенной к востоку, иссиня-серый, металлический отблеск. Лиза быстро встала, освежила лицо и надела свежевыглаженное платье с желтыми лентами; взгляд, брошенный в зеркало, сказал ей, что она прелестна, все следы усталости исчезли с ее мелкого, хорошенького личика, а желтые ленты так идут к ней, как не шло еще ничто в жизни. Она глубоко вздохнула в порыве сладостной удовлетворенности и все вертелась перед зеркалом, не в силах насытиться видом собственной красоты; а воздух, который она вдыхала, был так свеж, так благоухал травами, полынью, листвой — что она в глубоком наслаждении до тех пор жадно вдыхала и вдыхала его, пока не закружилась голова. Лиза заглянула в соседнюю комнату. «Должна же я посмотреть, как там ребенок, я ведь мать», — подумала она; убедившись с облегчением, что комната пуста, — видимо, нянька повела мальчика гулять, — взяла с кушетки книжечку в парчовом переплете, которую читала Аннерль, и когда зеркало подтвердило ее предположение, что золотистый тон парчи прекрасно гармонирует и с цветом ее лица, и с цветом платья, зажала книгу под мышкой и вышла в сад, наполнившийся предвечерними прохладными тенями.
Тишина; листок не шелохнется, не защебечет птица. Лизе было немного не по себе, немного грустно от этого кладбищенского молчания в природе; сперва она держалась поближе к потемневшим стенам дома, с оглядкой огибая его по дорожкам, петляющим среди кустов орешника и барвинка; но никто ей не встречался, и она отважилась отойти подальше, потом еще дальше, к раскидистым деревьям, в тени которых там и тут скромно, стыдливо серебрились тонкие стволы березок, совсем молоденьких и, видно, недавно посаженных: вокруг каждой из них земля еще не улеглась и мало заросла травой. «Какой прок от того, что новое платье к лицу мне, — думала Лиза, — когда это некому оценить, никто не видит, никто не восхищается мной!»
Остановившись на минуту, она услышала поверх этой тишины, которая разрушала и поглощала всякое представление о шумном, грохочущем войной мире, — легкий, едва уловимый шепот недальней речки Мжи; Лиза застыла, стараясь сообразить, с какой же стороны доносится этот чуть слышный ласковый ропот, как вдруг позади раздалось шуршание шагов в траве. «Это он! — подумала она в радостном ожидании. — Это он, увидел меня в окно и спешит догнать». Она подождала — не заговорит ли; но что-то слишком затянулось его молчание — Лиза оглянулась и увидела не Оскара Дынбира, а садовника, того самого быстрого в движениях старичка, который, как говорили, умер шестнадцать лет назад. Он торопливо шел через лужайку, неся в каждой руке по пустой лейке. Разочарование было так сильно, что Лиза не в состоянии была ответить на его чуть-чуть ворчливый, но вежливый привет.