Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 67)
— Ничего другого не остается, — сказала Аннерль.
— Что ж, попробую. — И Лиза нерешительно двинулась прочь.
По тому, как неохотно она шла, заранее можно было предугадать, что она ничего не добьется.
И не добилась.
— Он даже разговаривать не стал, мол, не имеет права никого пускать в дом, — сказала она, вернувшись, и опустилась без сил на корзину рядом с няней. — Что теперь делать? Что?
— Я не знаю, что делать, — заявила Аннерль, поднимая руку кверху тыльной стороной. — Собирается дождь, на меня уже две капли упали.
— Bubi hat Durst! Bubi hat Durst![40] — не унимался Миша, совсем задохшийся от крика.
— Ах, да успокойте вы наконец мальчишку! — выкрикнула Лиза, обеими руками закрывая глаза, из которых так и брызнули слезы. — Я от этого с ума сойду, у меня голова раскалывается!
— Да будет ли здесь тихо наконец?! — громовым голосом крикнул кто-то над ними по-чешски. Высокий старик в восточном, цветочками, халате, в очках, спущенных на самый кончик носа, высунулся из окна первого этажа того дома, около которого они сидели, и стал браниться, потрясая длинным чубуком, зажатым в кулаке. — Тут вам не ночлежка какая-нибудь, а приличная площадь, и никакого шума тут не потерпят! Если боитесь пруссаков, нечего было задираться с ними, а мы — чехи, и нет нам дела до каких-то немецких войн!
Старик в халате цветочками был, видимо, чешский патриот, и его не так раздражал крик Миши, как то, что мальчик кричал по-немецки. Неожиданное появление старика в черном прямоугольнике окна успокаивающе подействовало на Мишу. Он смолк, воззрился на старика большими удивленными глазами и сунул в рот грязный большой палец. Но когда старик, бросив на них еще один сердитый взгляд, скрылся — ребенок опять заплакал.
На пыльные камни шлепнулись тяжелые капли дождя.
В эту самую страшную минуту, на этом пределе, когда Лизе страстно захотелось не быть, захотелось, чтоб исчезло все ее материальное существо, по-видимому никому не нужное в целом мире, ее разламывающаяся от боли голова, и орущий Миша, и Аннерль, и чемоданы, и шляпная картонка, — в этот миг отчаяния и безнадежности к тротуару мягко, словно по маслу, подкатила красивая темно-синяя карета, несколько старомодная, но отполированная до зеркального блеска, запряженная двумя сытыми серыми, в яблоках лошадьми, с гривой, заплетенной в косички и так тщательно вычерненными копытами, что казалось, будто лошади надели галоши; на козлах сидел важный кучер в цилиндре и при лакейских бакенбардах, тонкие вожжи он держал руками в белых перчатках. А из окна кареты выглядывал, как показалось Лизе, ангел — прекрасное молодое мужское лицо с фиалковыми глазами, затененными длинными ресницами, лицо, которому придавал веселое выражение тонкий, чуть вздернутый нос над улыбающимися устами, — лицо Оскара Дынбира.
— Милостивая пани! — воскликнул он, ловко выскакивая из кареты и глубоко склоняясь, чтобы поцеловать Лизе руку. — Что я вижу! Благословенна будь война за то, что подарила мне эту нечаянную встречу! Вам нужна помощь?
И когда Лиза, всхлипывая, в нескольких словах поведала ему, как сильно, ах, как настоятельно и неотложно нуждается она в помощи, — Дынбир распахнул дверцу кареты.
— Прошу, — сказал он с поклоном. — Мои тетушки будут счастливы получить желанную возможность оказать гостеприимство столь уважаемой даме.
4
— Но вам совершенно нет нужды извиняться, — говорил по дороге Дынбир, когда Лиза, слегка стыдясь перед ним за то, что бежала из Праги и покинула мужа, поспешила оправдать свой поступок заботой о ребенке. — Я мужчина, у меня нет детей, и все же я почел за благо уехать из Праги к моим тетушкам, чтоб избежать ненужного общения с неприятельской солдатней. Насколько я знаю пана вашего супруга, он, я уверен, далек от того, чтобы осуждать ваш отъезд, — наоборот, он должен хвалить вас за ваше в высшей степени патриотическое отвращение к прусским завоевателям.
Ах, как красиво умел он говорить, как легко он рассеял все, что ее мучило!
— А если пруссаки доберутся до Пльзени? — спросила она, твердо зная, что ответ его будет успокоительным, потому что немыслимо было услышать ей от Оскара Дынбира что-нибудь неприятное.
И в самом деле, ответ ее успокоил.
— Они сюда не доберутся, — сказал он, с улыбкой покачав кудрявой головой. — В Пльзень бежал наместник со всей полицией и сидит тут спокойно и чувствует себя хорошо. Я не хочу этим, конечно, сказать, что пруссаки настолько почитают наместника государя императора, что не смеют к нему приблизиться и нарушить его покой. Я имею в виду лишь, что господа там, наверху, хорошо осведомлены, и им лучше, чем нам, видно, что сделает или чего не сделает неприятель. Все это политика, милостивая пани, а политика — условленная игра, к которой не приглашают нас, простых смертных. А посему будем думать лишь о том, как бы приятнее провести время. Вот мы и дома!
Усадьба семейства Дынбиров была за рекой Мжой, недалеко от дороги на Лохотин; дом стоял посреди большого липового сада, обнесенного высокой каменной стеной, густо утыканной поверху битым стеклом. Карета остановилась перед прочной решеткой ворот, и кучер довольно долго дергал колокольчик; наконец из сада прибежал бородатый, проворный старичок, отодвинул засов и отпер ворота огромным ключом, который носил у пояса на тяжелом, похожем на обруч, кольце. Дынбиры, видимо, очень заботились о неприкосновенности своих владений.
— В нашей семье об этом старичке рассказывают, что он умер шестнадцать лет назад, — сказал Дынбир, когда они въехали в ворота и по широкой дороге, посыпанной песком и тщательно разровненной граблями, покатили к зеленому, увитому плющом, дому, как-то нерешительно, застенчиво выглядывавшему из гущи ветвей. Два павлина, важно кивая своими маленькими головками, украшенными изящными коронками, прогуливались вдоль дороги.
— Да, да, именно умер, — повторил Дынбир с веселым удовлетворением, отвечая на испуганно-удивленный Лизин переспрос. — Умер, и тело его похоронено на кладбище святого Николая, но дух его материализовался, и вот он все бродит по этому жалкому миру — в наказание за какое-то преступление, совершенное им при жизни… Он хороший садовник.
— И вы верите в такую чепуху? — спросила Лиза, с некоторой неуверенностью поглядывая на Аннерль, сидевшую напротив.
Но нянька до сих пор не освоила чешский язык настолько, чтобы понимать такие странные речи, и прикидывалась безразличной — благоприятный оборот в их положении столь же мало взволновал ее, как и недавние беды, на которые она реагировала с завидным хладнокровием.
— Чепуха? Но кто знает, что есть чепуха? — ответил вопросом молодой человек, помогая Лизе выйти из кареты, остановившейся у входа на деревянную веранду.
На веранде, приветливо улыбаясь всем своим по-деревенски свежим и круглым лицом, стояла чистенькая, очень полная женщина с волосами молочной белизны — такая аккуратная и чистая, что один вид ее уже издали будил представление о запахе хорошего мыла и лаванды. У нее была немного неровная спина — следствие какого-то органического изъяна, но вовсе не признак возрастной слабости. Как тут же выяснилось, это была одна из двух тетушек Оскара Дынбира, незамужняя сестра его отца по имени Амалия.
— А я вас поджидала, — обратилась она к Лизе, которую Оскар представил как супругу выдающегося чешского патриота и крупного коммерсанта Борна. — Милости прошу чувствовать себя у нас как дома. Мы живем скромно, зато спокойно, и ничего не знаем о войне. — Она наклонилась к Мише и погладила его по грязной щечке, на которой светлели следы недавних слез. — А для тебя, мой маленький, я приготовила подарочек…
И панна Амалия подала ему, вынув из черной бархатной сумки, висевшей у нее на боку, деревянного петушка.
— Danke schön[41], — чинно поблагодарил Миша и, уставившись на старую барышню своими черными глазами, сунул петушка в рот.
Как все здесь странно говорят! — подумала Лиза, оставшись одна в комнате для гостей, куда ее отвела панна Амалия. Садовник шестнадцать лет как мертв, тетка Оскара поджидала ее, хотя не могла знать, что Лиза приедет, а для Миши игрушку припасла… Наверное, это просто шутки чудаков, невинные развлечения людей, живущих в тихом уединении. Несколько подозрительно было, правда, то, что комната явно ждала утомленного путника: широкая кровать настоящего вишневого дерева была расстелена, в кувшине на умывальнике приготовлена вода, на вешалке — полотенце, окно, заслоненное густыми липами, растворено; точно так же была приготовлена соседняя комната, куда Амалия проводила Аннерль с Мишей. Все это было странно и необъяснимо; Лизу успокоило одно обстоятельство: на Мишу, видно, не рассчитывали, и Амалия дополнительно распорядилась принести для него кроватку; стало быть, ее всеведение не абсолютно. Просто у нее такая странная façon de parler[42], не более, — думала Лиза, разбирая свои чемоданы — ей пришлось самолично заняться этим делом, потому что Аннерль, ревниво оберегая свое достоинство «барышни к ребенку», принципиально занималась одним Мишей; тревогу Лизы, вернее, то, что еще от нее оставалось, теперь совершенно вытеснила неприятная забота: все платья, которые она привезла с собой, и главное — самое новое, превосходный летний зеленый, цвета сладкого горошка, туалет, обшитый желтыми лентами, — все помято, оборки, кружева, фалдочки и воланчики испорчены, турнюры — как выжатая половая тряпка… Что делать, во что одеться, в каком виде я покажусь на глаза таким благородным людям? — говорила себе Лиза, беспомощно озирая груду своих платьев, сваленных как попало. Платье, что было на ней, сравнительно мало пострадало от дороги, так как было прикрыто плащом, — и Лиза, после долгого и тщательного изучения себя в зеркале, решила остаться пока в нем, а потом, освоившись тут, попросить утюг и постараться как-нибудь помочь беде.