18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 52)

18

— Он был как весна, — сказала, вернувшись домой, Либуша. — Мне казалось — в руке у него букетик подснежников.

— Но ведь сейчас декабрь, — мягко возразила Клара.

— Ты права, — вздохнула Либуша, протирая платочком пенсне. — Декабрь.

В карманах Дынбир всегда держал свежие списки своих стихов, из которых многие публиковал в рукописном журнале кружка «Движение». Когда его просили прочитать что-нибудь из его последних работ, он отвечал, как отвечают все поэты в мире: «Не знаю, захватил ли я с собой…» — и в ту же минуту рукопись появлялась из кармана на свет божий. Свои труды он подписывал псевдонимом Болемир Ночь, находя, что его собственное имя слишком напоминает о предках-пивоварах: Дынбир, говорил он, есть искаженное «Dünnebier», что по-немецки означает «жидкое пиво». Фамилия свидетельствует, что пльзеньские предки Оскара занимались пивоварением еще в средневековье, и это для него большая честь, источник гордости и самоуважения, ибо тем самым бесспорно доказывается древность рода и патрицианское его достоинство — но как ни верти, а поэзия и жидкое пиво вещи несовместные.

Лиза частенько беседовала со своим дневником об этом интереснейшем человеке, а еще чаще в тиши и втайне размышляла о нем, спрашивая себя, зачем такой блестящий, молодой и красивый, да к тому же еще и богатый мужчина убивает время в ее салоне, какого счастья ищет он среди степенных патриотов, собирающихся у нее? В ту пору чешский сейм просил императора Франца-Иосифа короноваться чешской короной, и монарх торжественно поклялся сделать это, как клялся уже не раз; целыми неделями у Борнов ни о чем другом не говорили, кроме как о возобновлении августейшего обещания, о его значении для конституционных требований чешского народа — от этой неисчерпаемой темы Лизе уже делалось дурно. Она думала: ну ладно, понятно, что это может занимать Борна, обоих Легатов, Смолика, Шарлиха; но Дынбир? Он, при его богатстве, при его молодости и красоте, должен бы интересоваться только любовью, танцами, поэзией; что ему, поэту, до каких-то конституционных требований чешского народа? Думала, думала Лиза и не нашла лучшего объяснения, чем то, что Дынбир укрывается в ее скромном салоне из чистой меланхолии, надеясь заглушить воспоминание о несчастной любви, для того чтобы заглушить в душе какое-то тайное горе, — подобно тому как другие молодые люди по этим причинам идут в монастырь или отправляются в длительное путешествие. Да, да, у него несчастная любовь, — думала Лиза, — без сомнения, он страдает от неразделенной любви — и это предположение тотчас усилило романтические чары неотразимого красавца. Зачем он избрал себе такой псевдоним — «Болемир Ночь»? Потому что душу его терзает неутомимая боль, а ночь есть время вздохов и грез. Да, наверное, так — он любит, любит тайно и безнадежно, вот почему он несчастен и не знает покоя.

6

В одну из сред — дело было в конце марта шестьдесят шестого года — Дынбир прочитал в Лизином салоне стихи, в которых возвышенно выражал свое удивление упорством человека, который вечно суетится и трудится, всегда без результата, всегда обрываясь в пропасть, всегда вознаграждаемый одним лишь разочарованием, — и все же никогда не прекращает своей суеты, своего труда; и пусть тысячу раз обратится в руины дело его — человек начинает все сызнова, в тысячу первый раз. Такова была мысль Дынбира, очень не новая; новым в этих стихах было то лишь, что Болемир Ночь презрительно пожимал плечами по поводу неистребимого муравьиного терпения человека и находил его низменным и бессмысленным — таким же, каков и весь этот мир.

Поэт был награжден вежливыми хлопками; однако хозяин дома Борн остался недовольным.

— В ваших стихах, — сказал он, — мне очень нравится выбор слов и способ их сочетания, с точки зрения рифмы и ритма они мне тоже кажутся отличными, и я рад, видя, как развивается наш язык, но — простите критику профану, я ведь никогда не занимался поэзией, — мне не по душе пришлось содержание, мысль. Я считаю, что поэт имеет право говорить только то, во что он верит. Возьмите вы стихи нашего Неруды: «Да из чего же сложен он, тот символ чешской славы, Что и поднесь не истреблен в борьбе времен кровавой! Когда б из мрамора его, из мягких глин сложили, Давно потоки чешских слез его бы источили». Вот это, господа, стихи! Они трогают — да, но от них и распрямляется спина у человека, в сердце вливается вера! Что против них вы с вашим утверждением, будто ни в чем нет никакого смысла и всякое человеческое деяние — глупость? Не можете вы всерьез так думать!

Пани Баби и пани Легатова с дочерьми, сидевшие в уголке гостиной отдельным дамским кружком, явно испугались этих слов; Дынбир, созданный быть любимцем детей и женщин, необычайно им нравился, его версификаторское умение импонировало им, они были счастливы уже тем, что могли сидеть в одной комнате, в одной компании с живым поэтом, могли созерцать его молодое прекрасное лицо и упиваться звуком его голоса, когда он декламирует свои стихи; и Борн — в конце концов обыкновенный купец — допустил, по их суждению, ужасную бестактность, осмелившись отозваться о стихах Дынбира не с одною похвалой. Речь Борна задела и Лизу, которая сидела среди мужчин, рядом с неразговорчивым живописцем Рене Новак-Коломлынским — он, к ее неудовольствию, устроился возле нее на канапе, поближе к русскому самовару, новой выдумке Борна. Лиза хлопотала вокруг этой странной, празднично сверкавшей пузатой машины, время от времени, когда самовар переставал петь, раздувая маленькими мехами древесные угли в трубе. «Как ты можешь, как ты смеешь так говорить? — твердила про себя Лиза. — Что ты знаешь о несчастной любви?»

Зато Смолик пришел в восторг.

— Верно, так, так! — вскричал он. — Послушайте-ка, что я вам скажу, молодой человек. Когда я был в ваших летах, то вот этими самыми руками, вместе с матерью и сестрами, делал дома спички. Подымались мы в половине четвертого утра и только после десяти вечера ложились спать! Желал бы я вам, молодой человек, хлебнуть такого — тогда бы вы не так заговорили! Такой здоровый, богатый человек, а он, видите ли, стишки кропает, мол, все на свете яйца выеденного не стоит!

— Еник, Еник, — воскликнула со своего места у окна пани Баби; до того как Дынбир начал читать свои стихи, она показывала дамам Легатовым новый пасьянс под названием «Наполеон» и все еще держала в руке колоду карт. — Ну, как ты можешь судить, коли ничего в этом не смыслишь, что о тебе подумает пан Дынбир?

Дынбир действительно был больно задет и обижен такой невоспитанностью, которой никак не мог предположить в обществе, где его до сих пор баловали и превозносили.

— Я подумаю только то, — с раздражением отозвался он на слова пани Баби, — что пан Смолик имеет право выразить свое неодобрение моим несчастным стихам. Но ведь и я имею право выражать свое неодобрение этому миру. Вот я и выражаю его, я нахожу жестокой и бессмысленной ту слепую волю, что движет куда-то мир и нас с ним. И ничто, даже ваши возмущенные слова не освободят меня из плена, от демона пустоты и разлада, ничто не заставит меня примириться с тем, что я живу на этом шаре, внутри раскаленном, на поверхности остывшем и покрытом плесенью жизни, как говорит Шопенгауэр, один из немногих мыслителей, осмелившихся сказать правду о том, что жизнь — страдание, а этот мир — худший из всех возможных.

«Вот оно, — сказала себе Лиза. — Я так и знала, я говорила, у него какое-то тайное горе, и жизнь для него страдание». Она ощутила радость от того, что Дынбир сам подтвердил ее предположение, и в то же время в ней вспыхнула ревность к той незнакомке, по милости которой так страдал бедный Дынбир, которая ввергла его в плен к демону пустоты и разлада.

— Каково ваше об этом суждение, маэстро? — обратилась она к своему соседу, Новак-Коломлынскому: ей показалось, что пора заговорить, так как она уже долго молчала.

Анималист, оторванный от тихого удовольствия слушать спор, вздрогнул и недоуменно посмотрел на Лизу, моргая маленькими серыми глазками и бесцветными ресницами.

— Я против, — сказал он наконец.

— Против воззрений пана Дынбира?

— Да, — художник кивнул. — Против.

И снова погрузился в молчание.

— Печально это, — заговорил Борн. — Я отдаю философии мало времени, — правда, в молодости и я пытался проникнуть в ее тайны, но недалеко ушел. Однако уж столько-то я знаю, что Шопенгауэр — мыслитель немецкий, и думаю, что если такая сильная нация, как немцы, может позволить себе роскошь пессимизма и душевного разлада, то мы, нация малая, этого себе позволить не можем. Я рад, пан Дынбир, что вы, хоть и богатый человек, не стыдитесь ходить туда, где собираются чехи, и разговаривать на родном языке. Но распространять среди чехов идеи, чуждые нашему характеру, — это опасно и нездорово.

— Так, так, — подхватил Смолик. — Чтоб и духа немецкого не было! А то извольте после этого конкурировать с немцами! Мы с Борном делаем, что можем, для поддержания наших чешских фирм, а вы являетесь с каким-то… как его бишь?

— Шопенгауэром, — сказал Борн. Всякая светская предупредительность исчезла с его красивого, за последние годы несколько располневшего лица.

— Ну да, Шопенгауэром, — с отвращением повторил Смолик. — Вы являетесь с каким-то Шопенгауэром и твердите, будто весь мир, прекрасный божий мир, только и есть что плесень. Знаете ли, молодой человек, что я вам скажу? Я вам скажу, что это богомерзкие речи, и я удивляюсь, как это вы смеете так говорить, когда рядом с вами сидит его преподобие доктор Шарлих.