реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Мухин – Внезапный выброс (страница 16)

18

Залюбовался парень девушкой той — королева! Вот она взметнула на плечо глыбу, выпрямилась и понесла, как горянка кувшин с водой, ребристую громадину. Сбросила ее, — стену из породы возводила, — улаштовала, за другой глыбой направилась. Работала не спеша, но споро. Закончила свое дело, вышла на вентиляционный и, как под душем, блаженствует, воздушной струе то спину, то грудь, то бока подставляет. Подкрался парень — цап за одно место: «Почем матерьялец?» А бутчица отшатнулась и — локтем его под ложечку: «Не лапай, не купишь!» Наш герой — с катушек, в лужу, что на штреке стояла. Поднялся — ни дать ни взять свинья после грязевой процедуры. Бранится: «Соображай, дуреха, куда бить…» А она так и закатилась. «Я ж не знала, что ты такой квелый…» Короче, так вот познакомились. А вскоре и поженились.

Нельзя сказать, чтоб девушка не знала о пороке жениха. Знала, другие ее предостерегали, да и сам он не только не скрывал своего недуга — как бы даже напоказ его выставлял. Но она все-таки решилась, связала с тем парнем свою судьбу. Надеялась, видно, остепенить его, да просчиталась. Все испробовала, от просьб и ласки до укоров и угроз уйти от него, — ничего не помогло, пил пуще прежнего. Жена не только содержала этого, с позволенья сказать, шахтера, — свой заработок он проматывал до копейки, — считай, каждый вечер рыскала по закусочным да забегаловкам всяким. Случалось, находила чуть тепленького. Домой притаскивала, молоком отпаивала, укладывала в постель. Очухается — в ногах у нее валяется, прощения вымаливает, зарок дает, а через день — снова то же.

— Вот видишь, — перебил Комарникова Тихоничкин, — ведь хотел этот алкаш твой человеком стать, а не мог одолеть ее, стерву.

— Не выскакивай, — осадил его Чепель. Он догадывался, о ком ведет речь Егор Филиппович, и с нетерпением ждал развязки, чтоб убедиться в своей прозорливости.

— Потом, — шумно вздохнул Комарников, — родился у них ребенок, дочка, и превратилась жизнь молодой матери в настоящую каторгу. Вскакивала в пять: и завтрак надо приготовить, и мужа накормить, и ребенка отнести в ясли, и самой на работу успеть. А после смены дел прибавлялось вдвое: продуктов купи, дочку из яслей забери, мужа найди, домой его приведи. А он куражится, перед собутыльниками власть свою над женой показывает. Извелась, бедняга, на старуху похожей стала. Трубили ей в одну душу: «Брось ты его, прощалыгу, сколько он над тобой измываться будет? Не жалко себя — дитя пожалей». «Брошу, — отвечала, — пропадет. Как же я брошу его?» В очередное свое просветление он доверенность ей принес — отреченье от зарплаты. Уговаривать стал, чтоб получала его деньги и ни копейки ему не давала. Наотрез отказалась. «Не хочу, — отрубила, — добавлять тебе сраму. Нет большего позора для мужчины, если он зарплату домой донести не может. Да и не желаю, чтоб ты у меня каждый день трояки канючил».

Сгинул бы мужик, если б не один товарищ… Был такой… Парторг… Видный собой. Фронтовик — вся грудь в орденских планках. От парторгов, что до него были, отличался тем, что не любил на трибуне красоваться, призывы с нее, заглядывая в шпаргалку, бросать. А если выступал — страницами не шелестел, лишь изредка в записную книжечку заглядывал, где фамилии и цифры значились. И речь вроде не особо гладкой была, а слушали его хорошо: пустых слов не говорил. Не знаю, то ли рассказал ему кто о том пропащем шахтере, то ли сам приметил, поскольку никаких забегаловок не чурался, заглядывал в них запросто, вроде бы для того, чтобы бутылку пива или чашку кофе выпить, а на самом деле присматривался к завсегдатаям этих заведений. Но взяв на прицел того шахтера, не стал ни к себе его вызывать, ни прорабатывать на посменных собраниях, ни требовать привлечения к товарищескому суду, а пришел к нему сам. В День Победы. И застал дома. С дружком. Только-только бутылку те распечатали, еще и пригубить не успели. «Завернул, — говорит, — познакомиться, узнать, как живете». Обычай есть обычай: «Прошу к нашему шалашу». Не отказался. Выпил и расположился так, будто с ночевкой пожаловал. Дружок заерзал, придумал причину и смылся. Жена с дочкой ушли на прогулку. Остались хозяин и незваный гость.

День Победы был для шахтера главным его праздником и надевал он в этот день все свои боевые награды. А наград у него хватало! Полюбовался парторг самым высоким солдатским орденом и спрашивает: «За что вы его получили?» — «За разведку вражеских боевых порядков и за доставку языка, — отвечает. — Из троих — двое нас уцелело. Гитлеровского полковника со штабными документами и своего тяжело раненного товарища через передок перетащили. На моих руках и скончался». — «А хорошим парнем был тот, что погиб?» Шахтер аж подскочил: «Да как вы смеете такое спрашивать?!» — «Почему же вы предали его?» — «Как, то есть, предал?!» — «Самым натуральным образом. Что вы обещали ему перед тем, как он последний вздох сделал? В чем вы клялись?» Шахтер прикусил язык. Понял: знает парторг о последнем их, с глазу на глаз разговоре. И о той клятве, что дал он у открытой могилы боевого друга, парторгу тоже известно. Видно, проговорился по пьяному делу, душу друзьям выложил…

Комарников открыл термосок, допил оставшиеся от Хомуткова несколько глотков чаю и заговорил.

— А дело было так. На рассвете разведчики перешли вражескую линию и на ничейной земле, в ложке, в кустарнике притаились. Раненый попросил передышку сделать. Перевел он дух и говорит: «Как старший, приказываю: немедля этого фашиста, этого борова, и его канцелярию в штаб доставить, за мной вечерком вернетесь». А шахтер ему: «Ты тяжело ранен, командование разведгруппой принял на себя я». И после этого дал знак третьему разведчику, — мол, тяни эту жабу, а я останусь при раненом. Проследил, пока их третий языка через бруствер в наш окоп перекинул и сам перемахнул, и доложил о том умирающему командиру. Кивнул тот головой — молодцы, мол, спасибо, посмотрел на небо, на солнышко, что над горизонтом показалось, на жаворонка, что над нами взмыл. «Вот что, друг, — зашептал шахтеру, да так тихо, что он еле-еле слова его разбирал. — Все мне. Еще чуть-чуть и — все. Прощай и дай обещанье за себя и за меня фашиста бить, а доломаешь войну — за себя и за меня жить, работать, счастливым быть. Сказал так, и слеза, может, единственная за всю его сознательную жизнь, по щеке скатилась.

Упал шахтер на колени: «Жизнью своей, памятью расстрелянного отца, могилой матери, сестрой, угнанной в рабство, клянусь — ни твоей, ни своей чести, пока белый свет вижу, не уроню! И сам ты убедишься в этом — ведь мы с тобой поживем еще, повоюем!»

Взглянул на друга, а у того глаза остановились, на жаворонка, что высоко-высоко в небе, не мигая смотрят. Закрыл ему веки, дождался сумерок и переволок к своим…

Вспомнил шахтер боевого друга, день, который пролежал с ним, умершим, рядом, могилку его в леску, под лещиной, и вроде бы в беспамятство впал. Очнулся — нет гостя. Налил граненый стакан водки, — он только стаканом пил, — поднес ко рту, а стакан по зубам прыгает, дробь выбивает. Глотка сделать не мог. Назавтра — та же история… Зашептались собутыльники — рехнулся, мол, все ему голос какой-то чудится… А у шахтера верность дружбе солдатской заговорила, рабочая совесть, достоинство человеческое проснулось. Короче, бросил он пить. Раз и навсегда. То есть выпивает, конечно. Как все. По праздникам и по случаю. Так-то вот.

— А ты, Филиппыч, показал бы мне этого самого героя, — недоверчиво хмыкнул Тихоничкин, — может, и я его примеру последую.

Комарников включил «коногонку», направил ее лучи на себя.

— Вот он, этот шахтер, смотри!

Тихоничкин судорожно хлебнул воздуха, глаза от удивления выкатились. Чепель, довольный своей догадливостью, удовлетворенно хохотнул. Его приглушенный ладонью смех похож был на хорканье вальдшнепа. А Хомутков так и впулился в бригадира — вот, мол, какой ты, дядя Егор!

Комарников лег. Боль в ноге усилилась, Когда слушал Тихоничкина и рассказывал сам, нога как бы и докучала меньше. А тут опять разошлась, Продолжать разговор мешала усталость. «А надо бы, — думал он. — И Тихоничкин, по всему видать, о своих печалях поведал, — знает же: они для нас не новость, — чтобы не молчать, отпугнуть думки всякие. Да и я свою молодость вспомнил не только затем, чтобы Максиму на примере показать, что можно отучиться в бутылку заглядывать. Нельзя, чтобы ребята в себя ушли. А Хомутков-то как слушал! И перепуг сразу с лица сошел. Матвея бы расшевелить. Не словоохотлив. Руки разговорчивые, а язык… Хотя, если разойдется, и языком умеет работать»…

Разговор как-то сам собой иссяк. Видать, задремали ребята. А Комарников глядит в кромешную темень и всякие невеселые мысли в голову ему лезут. Он отгоняет их, а они лезут. Чтобы отвязаться от мыслей тех, стал Егор Филиппович в шум «шипуна» вслушиваться. И в этом шуме человеческие голоса различил.

«Товарищ партгрупорг, — окликнул Ляскун, — скоро нас из лавы достанут?»

«Прощайте, Егор Филиппович», — прошептала Марина.

По ее щекам медленно сбежали две красные слезинки. Потом еще две. И — покатились, покатились… Одна слезинка упала ему на ногу, пробила, будто капля расплавленного металла, голенище резинового сапога, брезентовую штанину и обожгла голень.