Владимир Меньшов – Судьба протягивает руку (страница 52)
Работал я мучительно, пару раз продлевал срок сдачи сценария, но всё-таки закончил работу, отправил рукопись на «Ленфильм». Получив благосклонные отклики, окрылённый я поехал в Ленинград – предстояло окончательное обсуждение на студии, однако там меня ожидали разочарования.
Обескуражил меня соавтор, который как ни в чём не бывало распространялся о моём сценарии, будто это он его написал. Прямо так и говорил всем направо и налево: «Мой сценарий». Вокруг сочувственно переглядывались, подмигивали мне, давая понять, что понимают, какова мера его участия в творческом процессе, но вслух никто не перечил. Потому что Александр Германович Розен – участник двух войн, Финской и Великой Отечественной, известный литератор, пишущий на военные темы, солидный человек. И никто не собирался вступаться за начинающего автора. Уязвлённый, я подошёл к Розену и поинтересовался: может нам всё-таки стоит учесть вклад каждого в общее дело и разделить причитающийся гонорар поровну? На что Александр Германович раскричался: «Как вы можете? Как вы вообще себя ведёте, молодой человек! Это же оскорбительно! Неужели вы думаете, что без моего сценария вы смогли бы написать что-то стоящее?»
Я остался при своих, настроение было испорчено и даже не столько из-за денег, сколько под впечатлением от разговора: оказывается, можно вот так нагло, глядя в глаза, обманывать. А тут ещё и на худсовете столкнулся с коллегами-кинематографистами – новый для меня опыт, к которому я оказался совершенно не готов.
«Ленфильм» к началу 70-х имел репутацию киностудии, ориентированной на интеллектуальное кино. Задавало тон «Второе творческое объединение», главным авторитетом которого считался Илья Авербах, ещё не снявший к тому времени своих лучших фильмов, но уже завоевавший в своей среде статус гуру. Подобралась там и соответствующая команда единомышленников – молодых, уверенных в себе ребят, которые легко раздавали оценки: «Это – кино, это – не кино». Авербах был немногим меня старше, остальные – ровесники, но по части самомнения превосходили значительно. На худсовете эта компания, с Авербахом во главе, просто размазала меня по стенке.
Тогда ещё не существовало понятия «совок», но творческая элита уже была натаскана, стараясь учуять советскость и заклеймить её при первом удобном случае. Тогда я этого не понимал, и меня переполняла обида. Я не осознавал мотивов критики, причин высокомерия. Мои коллеги-сверстники укоряли с такой надменностью, будто они познали высшую истину, а я совершенно отстал от моды, прогресса, передовых веяний в искусстве. Авербах и его друзья оттоптались по полной: «Чем вы вообще занимаетесь? Что за темы берёте? Какими проблемами взволнованы? Как может современный интеллигентный человек заниматься такой ерундой?» Кроме Авербаха, помню, Паша Финн блистал красноречием, Юра Клепиков подбрасывал угольку, и я опять ждал, что кто-то встанет и скажет: автор не самостоятелен в выборе темы, тема стоит в плане…
Да, сценарий нельзя было назвать гениальным, но в нём были и находки, и яркие сцены, и любопытные характеры, да и нравственный конфликт намечен весьма интересный. Столичный парень, пришедший на срочную службу из театрального вуза, начинает высокомерно подтрунивать над своим простоватым товарищем, мужиковатым прапорщиком, а ведь им потом вместе в караул заступать. Не знаю, может быть, Авербаха и компанию как раз и задело это подмеченное в сценарии явление – высокомерие интеллигентского сообщества, к которому они сами принадлежали.
В общем, нервы мне помотали, но работу в итоге приняли, несмотря на бурную реакцию ленинградских интеллектуалов. А ведь мои критики наверняка были осведомлены, что сценарий необходим студии, что фильм «Я служу на границе» закроет прореху в плане, даст им возможность самовыражаться, снимать «Монолог», «Чужие письма»… Но всё равно не смогли устоять, решили поизгаляться, показать свой фирменный «ленинградский» стиль, уже хорошо мне знакомый по временам Школы-студии МХАТ. Впрочем, обобщения здесь не совсем уместны. В том же Ленинграде репетировалась моя пьеса, и с ребятами из ТЮЗа у меня подобных проблем не возникало.
Конечно, для меня стало огромной удачей, что моё сочинение принял Корогодский, что ставилось оно в одном из самых авангардных на тот момент театров – это придавало мне уверенности и позволяло не зацикливаться, не принимать слишком близко к сердцу неудачи вроде той, что случилась на ленфильмовском худсовете. К тому же Дунсий и Фрид всячески меня приободряли: «Да плюньте вы, Володя, на эту режиссуру, пишите сценарии, у вас здорово получается». Я оказался в положении, когда и этот путь уже не стоило отвергать, зарабатывать-то как-то надо.
Мои высокие покровители
Довольно много времени я потратил на то, чтобы определить, кто в их паре ведущий, а кто ведомый. Точно помню, что после первых встреч предпочтение я отдавал Валерию Семеновичу: он первым высказывал свое мнение по всем обсуждаемым вопросам, у него всегда находились точные примеры из истории работы над собственными сценариями или из жизненного, чаще всего лагерного опыта, которые он тут же в лицах живо представлял; он и чужие рассказы слушал заинтересованнее, азартно их комментировал, хохоча над смешными ситуациями и репризами. Реакции Юлия Теодоровича были значительно более сдержанными; обыкновенно при встречах он устраивался как-то в сторонке, в углу, и оттуда изредка подавал свои реплики, всегда очень точные и остроумные; он не торопился высказывать свои суждения, а прощупывал собеседника вопросами: «А вы сами как считаете?»; он не хохотал, а посмеивался (впрочем, мог и хрюкнуть неожиданно на удачную шутку); он язвительно поправлял Фрида, когда того несколько заносило в его новеллах-воспоминаниях. В общем, Дунский был явно рациональнее, организованнее своего соавтора, и я решил, что их взаимоотношения – это что-то вроде взаимоотношений творца и редактора.
Кстати, хорошей иллюстрацией такого распределения ролей могло послужить чтение ими знаменитого их лагерного рассказа «Лучший из них». Мы с Верой были удостоены, как я теперь понимаю, очень высокой чести: они вдвоем исполняли эту историю для нас двоих. Читал Валерий очень вдохновенно, до разбрызгивания слюны доходило дело в особо патетических сценах (если бы он не был выдающимся драматургом, то стал бы очень хорошим характерным актёром), а Юлик всё из того же угла переводил на русский язык блатную феню, ради запоминания которой и была записана эта душераздирающая история (в Москве её знали как «Кармен», прилепилась к ней кличка, данная Ярославом Смеляковым). Эффект был поразительный – тридцать лет прошло с той поры, а у меня и сейчас звучат в ушах шиллеровские завывания Фрида и тихие, интеллигентные, работающие на понижение пояснения Дунского.
Выдвижение Юлия Теодоровича на первый план происходило незаметно, не сопровождалось никакими знаковыми событиями или поступками. Просто при частых встречах нельзя было не заметить его чрезвычайный авторитет для Фрида, весомость его слова в ситуациях, когда «за» и «против» имеют равные шансы, его жесткую неуступчивость там, где Валерий Семёнович давно согласился бы на компромисс. А самое важное – наблюдая за их разбором чужих сценариев, в том числе и моих собственных, я видел, как Дунский забрасывает авторов замечательно вкусными идеями, вспоминает массу экзотических характеров, с которыми сталкивала его жизнь, придумывает реплики, которые ложатся в материал как влитые, так что говорить после этого о нем как о всего лишь рациональном корректоре буйного таланта Фрида было просто нелепо. Больше того, укреплялась противоположная установка: все в этом тандеме определяет Дунский, а у Валерия Семёновича и в жизни, и в творчестве – твёрдый второй номер. В создании этой легенды самое активное участие принимал прежде всего сам Фрид, из его впроброс сказанных слов, замечаний, комментариев вырастал идеальный образ Юлика, себя же он характеризовал с большой долей самоиронии: «Я человек толстокожий, с малочувствительной нервной системой и бедным воображением».
Господи, как же вздорно это человеческое стремление непременно определять самых-самых, рассчитывать людей по ранжиру, ставить знаки качества и второй свежести, особенно когда речь заходит о коллективном творчестве! Ведь так очевидно, что в этом случае речь идёт не о соревновании, а как раз об обратном – о взаимной дополнительности, и здесь найти вторую свою половину ещё сложнее, чем в браке. Фрид гордился талантом и человеческими достоинствами своего друга, а Дунский в предсмертной своей записке написал: «Валерик, ты в нашем союзе всегда был главный». Они и по отдельности были бы хорошими драматургами, но, соединившись, стали Великим Сценаристом.
Конечно, никогда не называл я их Юликом и Валериком, по отношению к Фриду ещё позволял себе иногда употребить: «Вы, Валерий», все равно очень затруднительно было мне переступить через порог чрезвычайного уважения. Что же касается Дунского, там уж только «Юлий Теодорович», даже «словоерс» в конце прослышивался. Но теперь, когда встречаемся мы, родственники и друзья любимых наших людей, когда их ученики уже приближаются к возрасту, в котором они ушли от нас, мы вспоминаем только об «Юлике» и «Валерике», так что я в этих заметках буду путаться в именах, уж не сочтите это за фамильярность.