Владимир Меньшов – Судьба протягивает руку (страница 51)
А вот теперь объясните мне, откуда эта сосущая пустота в моём сердце? Ведь и встречались мы не слишком часто, и души друг перед другом наизнанку не выворачивали, и театральные работы его меня далеко не все в восторг приводили, и читал он не очень много, а стало быть, и обожаемых мною задушевных обсуждений прочитанных книг между нами не происходило, и рассуждений на политические темы он чурался, а что же это за интеллигентная беседа без надрывного выяснения позиций по Горбачёву, Ельцину и Путину, без апокалиптических картин будущего России, – а вот тусклее стала моя жизнь без Коли Лаврова, ощутимо не хватает мне его. Не хватает его шумных появлений, его лёгкой готовности откликнуться на шутку, его манеры острить с серьёзным лицом – если я воспринимал новый анекдот с кислой улыбкой, Коля неизменно назидательно произносил: «Смысл этого анекдота, Володя, заключается в том, что…», после чего анекдот повторялся слово в слово, только с большим напором, и тут уж мы оба начинали хохотать. Недостаёт его рассказов о Малом драматическом, о репетициях новых спектаклей, об актёрах театра, о Додине, к которому он через всю жизнь пронёс какое-то юношеское почтение и уважение: «Лёва – голова!..»
Вот чего в Коле совсем не было – это цинизма, который так легко овладевает душами людей вместе с возрастом, и этого честного взгляда на жизнь мне тоже теперь не хватает. Не про Колю сказано: «Женщина-актриса – больше чем женщина, мужчина-актёр – меньше чем мужчина»; дурное актёрство в нём совершенно отсутствовало, своим смотрелся он в очереди в магазине, за своего держали его работяги, помогавшие строить дачу. Мы с ним довольно строго судили работы друг друга, тем ценнее оказывались скупые похвалы отдельным несомненным удачам. Он гордился последней своей ролью в «Любви под вязами», всё ждал, когда я увижу его в ней, я показывал ему материал «Зависти богов», который понравился ему чрезвычайно, до слёз, и я уже предвкушал нашу встречу осенью на премьере фильма, но 4 августа разбудил меня телефонный звонок, а потом был гроб на сцене, петербуржцы, пришедшие проститься с Колей и заполнившие весь зрительный зал, и могила на Волковом кладбище.
Кто там виноват: Коля с его русским пренебрежением к своему здоровью и дикарской уверенностью, что любую боль нужно перетерпеть, плохая больница, некомпетентные врачи, халатные медсестры, – а только убили мужика. Никакого сигнала об опасности ни свыше, ни от медиков подано не было, Коля был рассчитан на долгие годы жизни, в нём клокотала энергия, силушка играла, планы он выстраивал на десять лет вперёд, но кино не кончилось, лента оборвалась…
А я остался с неразрешённой загадкой: почему из великого множества людей, с которыми сталкивает нас жизнь, всего лишь несколько человек становятся нашими друзьями? Почему два очень разных человека так нуждаются во взаимном общении, так счастливо-расслабленно чувствуют себя в компании друг с другом, так горячо и заинтересованно вникают в подробности жизни своего друга, почему идут на очень серьёзные жертвы ради счастья своего товарища, почему, наконец, смерть одного отзывается такой болью в душе другого? Какие-то аналогии с любовью можно отыскать, но ведь тогда становится необходимым определить, что такое любовь, почему влюбляемся мы именно в этого, а не другого человека. Общность взглядов, одинаковые воспоминания, вместе прожитые молодые годы ничего не объясняют, может быть, и в самом деле весь секрет заключается в запахах, от нас исходящих?..
А кладбище, на котором лежит Коля, – редкостное. Сухое, просторное, без этих кошмарных серебристых оград, превращающих русские погосты в какую-то коммуналку. Как только вступаешь на «Литераторские мостки», так сразу же благость на тебя нисходит. И компания у Лаврова исключительная: в одну сторону посмотришь – Черкасов с Симоновым да Иван Петрович Павлов, в другую взгляд переведёшь – Некрасов и Тургенев рядом с Салтыковым-Щедриным покоятся. Прихожу сюда, кладу цветы, присаживаюсь на скамеечку, упираюсь взглядом в надпись: «НИКОЛАЙ ЛАВРОВ. 1944–2000», и всё равно никак не могу поверить в то, что сижу я на могиле моего друга Кольки…
24
О сценарном ремесле, потере рукописи, попытке поделить гонорар по-честному, «Ленфильме» 70-х и неожиданно обрушившейся критике
Мы с Шуриком успели показать Михаилу Ильичу «Кукушкина», получили от него весьма лестный отзыв. Запомнилось, как сидели в гостях жутко измотанные после съёмок, монтажа, всей связанной с кинопроизводством нервотрёпкой, а Ромм был в хорошей форме, настроен на общение, что-то говорил увлечённо, а я чувствую, что засыпаю и ничего поделать с собой не могу. Просто организм отключается и всё. Краем глаза посматриваю на Шурика, не заснул ли, а Ромм продолжает эмоционально рассказывать какую-то очередную историю; Михаил Ильич вообще любил поговорить, не относил это к слабостям, цитировал жену Елену Александровну Кузьмину: «Лёля считает, что главный мой талант – это то, что я трепло. Да, я люблю и умею говорить!»
С похоронами Ромма ситуация была неопределённая: где он будет погребён, где пройдёт прощание, стало известно не сразу, и для семьи Михаила Ильича этот момент добавил переживаний. Всё-таки наверху к Ромму относились настороженно, в нём видели неформального лидера вольнодумной интеллигенции. И всё-таки решение было принято: похоронили Михаила Ильича на Новодевичьем.
Со смертью Ромма оборвалась единственная ниточка, за которую я то и дело хватался, чтобы выбраться из своего незавидного положения. Ушёл человек, который, я надеялся, поможет пробиться в режиссуру недоучке с сомнительной справкой об окончании аспирантуры. Но самое главное, ушёл человек, которого я безмерно уважал, который был мне дорог, который, а это очень важно, поверил в меня. Со смертью Михаила Ильича Ромма начинался новый период жизни. Руководствуясь терминологией Константина Сергеевича Станиславского, его можно было бы назвать «тренингом и муштрой», когда надо методично и последовательно самому заниматься своим становлением.
Последний раз Ромм помог мне уже с того света, и ситуация со спектаклем в ТЮЗе разрешилась. Всё это, однако, не отменяло удручающего факта, что я после учёбы во ВГИКе остался, по сути, ни с чем, будущее моё призрачно и куда себя девать – неизвестно.
И тут в моей судьбе приняли участие знаменитые сценаристы Дунский и Фрид, ставшие для меня и наставниками, и друзьями, хотя были намного старше и значительно выше по своему положению. Мэтры, за которыми уже были фильмы «Служили два товарища», «Жили-были старик со старухой», «Сказ про то, как царь Пётр арапа женил»…
Я принёс им почитать свою многострадальную пьесу «Требуется доказать», пьеса произвела хорошее впечатление, и они сосватали меня на «Ленфильм». Там нужен был человек для доработки сценария, который уже стоял в плане киностудии, но вызывал серьёзные сомнения своими художественными качествами.
Кинематограф Советского Союза работал по тематическому плану. Было чётко расписано, сколько надо выпустить картин о рабочем классе, сколько о сельском хозяйстве, сколько об армии и комсомоле. План отражал идеологические приоритеты государства и, хотя такой подход многими сегодня осуждается, было в нём немало полезного. Во всяком случае, если судить по результатам, по количеству снятых шедевров, просто добротных фильмов, система планирования в советском кино себя оправдывала. Хотя, разумеется, были в ней и странности, и несуразности, и комичные случаи. Приходилось, например, изощряться, втискивая какой-нибудь «Солярис» в тематическую корзину фильмов молодёжной проблематики.
В первую очередь сценаристами разбирались темы, где можно было поведать о нравственных исканиях интеллигенции. Это сразу распределяли между собой мэтры. Начинающим предлагалось снять что-нибудь о рабочем классе, а если себя зарекомендуешь, выбрать в следующий раз историю по душе.
У каждой студии, у каждого творческого объединения имелись темы, которые обязательно нужно было закрыть в соответствии с планом. Сценарий, который мне предстояло переработать, как раз и был из этого разряда крайне необходимых.
К Дунскому и Фриду обратилась за помощью легендарный редактор «Ленфильма» Фрижета Гургеновна Гукасян, и я отправился в Ленинград, чтобы ознакомиться с фронтом работ, заключить договор и получить аванс. Сценарий был написан ленинградским драматургом Александром Розеном, и прочитанное показалось мне совершеннейшей ахинеей. Речь шла о советских пограничниках, которые заняты поимкой американских диверсантов, нарушающих советскую границу. Последний раз подобный сюжет возникал в начале 50-х, и актуальность его в начале 70-х не была очевидной. В фильме двадцатилетней давности режиссёра Константина Юдина (с Владленом Давыдовым и Сергеем Гурзо в главных ролях) иностранные нарушители границы преодолевали распаханную землю контрольно-следовой полосы на кабаньих копытах, приспособленных к обуви. Кино, между прочим, было сделано лихо, но пары десятилетий хватило, чтобы этот сюжет стал вызывать чувство неловкости.
Я ознакомился с рукописью Розена и в тот же день умудрился её потерять, оставив в такси. Это стало дополнительным основанием переписать сценарий полностью. Я попросил на «Ленфильме» командировку, и меня отправили на советско-финскую границу, правда, не могу сказать, что знакомство с реалиями воинской службы существенно меня обогатило. Однако и бесполезным не стало. Жизнь на заставе была размеренной, оторванной от цивилизации, в каком-то смысле хуторской, со своим хозяйством, свинками, огородом, и эта атмосфера могла быть использована. Я сочинял историю, с первоначальным замыслом не связанную.