Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 91)
По Китаю сегодня удобно ездить. Но ездить стало незачем…
В 20 километрах от Тайюаня находится так называемое Цзиньское святилище (Цзинь сы). Оно стоит на месте родового храма правителей древнего царства Цзинь, существовавшего здесь с Х в. до н. э., но давно переросло свои первоначальные рамки. Теперь оно стало настоящей энциклопедией культуры Лёссовой страны в ее наглядных монументальных формах (насколько можно говорить о монументальности в китайской традиции, которая вся пронизана идеей эфемерности, призрачности вещей). В планировке этого храма-парка нет регулярности и симметрии, почти обязательных для храмовых комплексов Китая. На большой площади, где вьются ручьи и высятся там и сям могучие кипарисы, разбросаны разнообразные «памятники», одновременно культурные и природные: храмы и кумирни (их тут более двух десятков), павильоны и мосты, театральная сцена, монастырь, светская академия, мемориальные стелы, железные статуи воинов, а вокруг – священные деревья и камни. Все это стоит без плана и порядка, даже без геометрии прямых линий. По всему видно, наросло само собой за многие века. Место было бойкое: каждый месяц здесь проходило по два-три молебна, а еще Академия с ее классами и учеными собраниями, монастырь с монахами и паломниками и т. д.
Святилище должно иметь центр, и его роль выполняет храм Святой матушки, изначально посвященный прародительнице Цзиньских царей. Храм и расположен примерно в центре всего комплекса. Он стоит над святым источником и квадратным прудом с рыбами, т. е. над водой – стихией мягкой, женской. Нынешнее здание восходит к XI в. В нем есть статуи Святой матушки и ее сорока двух слуг и миловидных прислужниц, фасад украшен тонкими колоннами, обвитыми драконами хоть и царского вида, но тощими, худосочными, ибо не приличествует женщине быть сильнее мужчины. К храму ведет необычный крестообразный мост, который китайцам напоминает птицу с расправленными крыльями. Мост-крест, да еще с водной стихией внизу, без прочной основы как будто представляет двойное движение расхождения-схождения, именно: застывший полет. А точнее, поскольку крест есть схематическая форма круга и в конечном счете сферы, легко представить, что весь пестрый состав святилища, словно повинуясь незримому скручиванию-раскручиванию спирали универсума, вращается вокруг пустого, текучего центра. Это цельность множественности, гармония спонтанной совместности голосов земли, заключенная в животворную пустоту водной чаши.
К источникам местные жители явно неравнодушны. В своей деревне наш водитель тоже привел нас к источнику, который в надписи над ним назван то ли божественным, то ли духовным. Доступ к воде, с гордостью объявил он, открыл для всех его отец, деревенский парторг. Обычная история: для партии – отчет о достижениях, для народа – легенда о чуде. В чиновниках-мелиораторах народ всегда видел божественных благодетелей. В управлении водной стихией техника имперского администрирования непостижимо сходится с фольклорной магией и приобретает черты священнодействия. От этого китайский фольклор отличается до странности здравомысленным тоном, почти лишен ореола тайны. Но, не имея тайны в себе, он на тайне стоит, ведь темная глубина народной стихии неустранима, как глубина вод. Он молчит о своей тайне. Или в лучшем случае намекает на нее по-женски уклончивым, мягким способом. Взять хотя бы столь распространенный на Лёссовом плато культ «святых матушек» – мотив очень древний, в известном смысле ставящий границы патриархальному укладу или, вернее, приоткрывающий внутреннюю глубину этого уклада. Со временем народные или, как их называют власти, «нечестивые» секты, коих тут предостаточно, вывернули традиционный порядок наизнанку: их приверженцы, подобно русским хлыстам, поклонялись женским божествам, в особенности анонимной «Нерожденной Праматери». Если фольклор всегда нем, то в оппозиционных сектах эта немота становится уже нарочитой таинственностью.
Вернемся к пространству Цзиньского святилища. Движение по кругу, да еще двойное, не может не отражаться в самом себе и порождать своего двойника, вернее, бесконечно множить двойников. Напротив храма Святой Матери, как символ такого двойничества, стоит одна из самых старых в Китае и прекрасно сохранившаяся театральная сцена XI в. с ажурной, загнутой по краям вверх двойной крышей, словно приседающей к земле, чтобы у самого своего края взмыть, как птица-мост, в небеса. Таково, между прочим, действие главного принципа китайского миропонимания – «согласного единства Неба и Земли», свершающегося в человеке и благодаря ему. К примеру, в тайцзицюань нужно отпустить и, значит, опустить свою жизненную силу ци, чтобы она устремилась вверх, отсекая противника от его «корня». Так морская пучина играет лодкой или мяч, ударившись о землю, подскакивает в воздух.
Сцена носит название «терраса водяного зеркала». Очевидно, ее назначение – отражать реальность. Но там, где реальность есть не просто соотношение, встреча, но и наложение витков мировой спирали бытия, подобие не может быть пассивным отражением, бледной копией оригинала, коего в опыте встречи и не бывает. Напротив, оно несет в себе избыток бытия, интенсивно проживаемые моменты жизни. Оно превращает бытие в бытийствование, открывает в жизни чистую жизненность, буквально творит мир. Ведь схождение, встреча соответствуют обоюдному преображению вещей, они производят нечто более реальное, чем так называемая действительность: вечносущие типы, качества существования, памятные узлы жизни. Бытийное самоотражение требует, конечно, рефлексии и нравственной оценки, выявляет непреходящее в потоке времени. В сущности, китайский театр представляет сверхчеловеческое, «небесное» начало в человеке. Недаром его пьесы игрались для богов (которые изначально были великими людьми). А как зеркало усилий духовного совершенствования, это нравственный суд – подлинно вселенский, охватывающий весь природный мир. Есть множество легенд о «мудрых» деревьях или камнях в китайских храмах, которые разными способами выявляют праведников и злодеев.
В моменте преображения, потенциально всеобщем, утверждается природа каждой вещи, разделяется возвышенное и низменное, истинное и ложное, вообще утверждается бытие мира в его неисчерпаемом разнообразии. И неслучайно театр Цзиньского святилища имеет три сцены, на которых разыгрывались одновременно три разных действия. Настоящее отражение и его нравственный суд постоянно множат образы реальности, но, как ни странно, не для того, чтобы скрыть правду, а, наоборот, чтобы внести правду в мир.
Что такое эта сфера «единого сердца Неба и Земли», вмещающая и природный, и человеческий мир и составляющая незримый стержень времени, в котором «правда сердца» снова и снова возвращается в жизнь усилием самопревосхождения духа? Не что иное, как родовое тело человечества – цельное и полное в своем рассеянии, снимающее физические расстояния без упразднения этической дистанции, так что просветленное сердце способно открыть в каждом существе своего ближнего. Театр – форма аскезы этого надвременного или, если угодно, всевременного тела. Характеристика этого азиатского Левиафана, высказанная мной десять лет тому назад, и сегодня кажется мне точной:
Нужно бы добавить, что это тело есть настоящий «колодец времен», в котором мы приникаем к самой седой древности, к моменту рождения мира. А встреча мировых полюсов может быть вполне наглядно-природной: у храма Святой Матери еще стоит на подпорках древний кипарис, на одной стороне которого есть углубление, напоминающее вульву, а на другой – нарост, похожий на фаллос. Оба деликатных места отполированы до блеска прикосновениями людей многих поколений, моливших о чадородии.
С Цзиньским святилищем связано много известных в китайской истории имен, но всех затмевает имя Фу Шаня, местного уроженца, жившего в XVII в. Это был человек обширных знаний и многогранного дарования: конфуцианский эрудит, даосский монах и поклонник Будды, выдающийся каллиграф и живописец, большой знаток медицины, причем главным образом по части гинекологии. Уже в молодости не пожелавший пойти на службу, он позже не скрывал своей неприязни к завоевателям-маньчжурам и многие годы жил при Цзиньском святилище в некой «пещере плывущих облаков», прозванной в шутку «пещерой чайных ароматов» за пристрастие Фу Шаня к этому излюбленному напитку ученых людей. Тихая, насыщенная духовным подвигом жизнь – чисто китайская фронда. А вообще наследие Фу Шаня настолько сложно и загадочно, что писать о нем приходится пока в предположительном модусе, что-то вроде: «Фу Шань, каким я его представляю» (есть у французов такой жанр).