Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 87)
Наложив друг на друга эти два модуса жизни, мы получаем пространство Великой Азии: вездесущее, но не простирающееся, ускользающее от самого себя. Это точка чистой явленности бытия, преемственности превращений, которая не подчиняется законам логики и механики, связям причины и следствия. В ней есть особая глубина – глубина оставленности и даже пред-оставленности мира самому себе. В ее свете можно быть везде, не пребывая нигде. Мудрый, говорит древний даос Чжуан-цзы, обитает в одном доме, но каждый день меняет комнату. Все идеологии человечества, все наши представления о мире вторичны по отношению к этой всецело внутренней, неизмеримой глубине, даром что они неспособны отделиться от нее. Миром правит тот, кто вместил в себя, усвоил и освоил эту глубину и, стало быть, правит неприметно…
Сто лет тому назад «поэт рабочего удара» Алексей Гастев предугадал указанный здесь способ восприятия мира в своей утопии «Сибирский экспресс». Гастев описал путешествие по Сибири в скоростном поезде, в считаные, а точнее,
Мы видим свидетельства такого видения мира в подчеркнутом бесстилье или, если угодно, стилистической пестроте «большого стиля» Великой Азии. Хорошим примером может служить новая столица Казахстана Астана, представляющая скопление или, лучше сказать,
Великой Азии – великое бесстилье! Поистине, вечность сна помещается в промельк мгновения и выходит из него. Полузасыпанные песком руины древних городов, полустертые письмена и фрески на стенах таинственных пещер, загадочные знаки на менгирах, писаницы и петроглифы, неведомые орнаменты и безликие «каменные бабы» оркестрируют хаотический ритм «первой части вселенной», где смысл всегда пребывает вне понятого и понятного, каждое мгновение чревато неизбывным и непреходящим. А во временном измерении Великая Азия – бездонный колодец времен, в глубине которого мы угадываем, провидим не-мыслимую древность.
Глубинная Азия хранит и пестует это начало самоотсутствия сущего, правду пустого, бездонного, светоносного Неба, бесконечно далекую от всего «слишком человеческого» и все же безошибочно человечную, пусть даже это аскетически-суровая правда пустыни. Недаром, по Конфуцию, «человечный радуется горам». Если искать истинно цельное и органическое в человеческой жизни, то найти его можно только здесь – в слиянии несотворенного и рукотворного, столь же невероятном, сколь и непроизвольном.
Правда Азии глубже и шире логических истин Запада, ибо она восходит к первозданному опыту текучести океана жизни. Текучести как претворения всего сущего в родовую полноту бытия. Здесь никто не определяет истину. Она сама непредсказуемо выписывается в округлостях живого вещества, свертываясь в круги и раскручиваясь в спирали природных форм. Кое-что из этой безыскусной стереометрии жизни усвоено и русским духом, который тоже любит уступать, «выкручиваться» только для того, чтобы в один момент резко «выпрямиться», взорвать все формы и всякий гнет. А в азиатском искусстве нет ничего более привлекательного, внутренне родного всем людям, даже европейцам, чем это тонкое чувство прихотливых изгибов живой формы, в сущности – чувство самой жизни.
Было бы странно, если бы китайцы, жители страны шелка, не развили бы в себе тонкое чувствование этой живой субстанции. Но это чувство залегает глубоко в восточной душе и редко выходит на поверхность. Конечно, шелк – стихия мягкости, уступчивости, составляющих саму основу восточной философии жизни с ее культом церемонно-вежливого, обходительного поведения. Но и в шелке есть своя основа: чрезвычайно эластичная, упругая и прочная шелковая нить. Вплетенная в ткань, ставшая незаметной для внешнего взора, она оказывается ближайшим прообразом «бесконечно тянущейся» и вечно ускользающей нити жизни. Та же нить определяет принципы духовно-соматической практики в китайских искусствах, в том числе боевых. «Не рвать нить» – главное условие накопления таинственной взрывчатой силы в теле, применяемой китайскими мастерами боевых искусств. Но даже в столь узкой области практики свойства шелковой нити трактуются китайскими учителями двояко. Одни учат следовать «скручиванию и раскручиванию нити» (
И вот результат (цитирую себя): мир выявляется в пустоте Одинокого сердца царственной щедростью того, кто на один мимолетный миг оставил себя, сумел отсутствовать в себе. Этот мир иллюзорен, если мы будем искать опору в его образах. И он безусловно подлинен, если мы будем помнить о доб роте того, кто, оставив себя, пред-оставил мир всем. В евразийском мире реальны не вещи, не идеи, даже не отношения, а
Но будем помнить и о том, что оставление себя вносит в мир несоизмеримое и несходное. Несоизмеримы – и в этом преемственны и синергийны! – небесная вертикаль и земная плоскость, высь власти и толща быта, утонченность мудрости и обыденность здравого смысла. В Великой Азии непременно таится геополитическая глубина. В пустыне, пусть даже с виду речь идет о прямо противоположной ей лесной пустыне, отношения сохраняют свою непосредственность: здесь на бескрайних просторах степей, равнин и лесов отдельные люди и целые народы свободно перемещаются, перемешиваются и легко переходят от враждебности к дружбе и наоборот. Но Азия потому и грезила искони о великой империи (полнее всего реализовавшейся в Срединном царстве восточноазиатских народов), что примитивная свобода общения может быть упорядочена и сублимирована в ритуале – подлинной сердцевине восточной метацивилизации. Ритуал не отменяет первичной правды человеческой взаимности, не подменяет ее метафизическими истинами. Он эту правду артикулирует и усиливает. Ритуальное действо – вне универсальных принципов, идей, форм, сущностей. Оно определяется моментом. Его пространство – сеть узлов, точек
Великая Азия может быть только многоликой и «всегда другой» – или ее вовсе не будет. Но все ее лики и образы пронизаны одной правдой: правдой пустынножительства. Провиденциальным образом, наперекор всем человеческим ожиданиям течение истории выносит нас к берегам мировой пустыни. Мы погибнем, если будем бояться пустыни, ибо тогда она сама войдет в нас. Мы спасемся, если вместим пустыню в себя.
Лао-цзы – первопроходец Шелкового пути
Что такое Великий шелковый путь? Растянувшийся на тысячи километров транспортный коридор, на обоих концах которого находились два великих мира – Китай и Рим, – друг друга не видевшие и все-таки уже в силу своей привязки к этой трассе упорно грезившие друг о друге, как только и можно грезить в бескрайней пустыне. Его конечная – или, если угодно, начальная – точка находится километрах в 30 к западу от города Сианя – наследника древней китайской столицы Чанъань. Веками Шелковый путь взращивал в сердце азиатского континента космополитическую атмосферу свободного смешения (невозможного, кстати, без взаимного уважения) народов, рас, языков, религий. По существу, это была первая в человеческой истории сила реальной глобализации мира. Но за переливами его многокрасочной жизни и сплетением культур внимательный взгляд будущего историка разглядит, возможно, и некий внутренний путь человеческого духа от бытового космополитического гуманизма к новой универсальной человечности, проблескам чувства всемирной со-ответственности, которое всегда таится в стремлении людей к согласованию их идей и идеалов.
Это начало/конец Шелкового пути – место примечательное сразу в нескольких отношениях. Здесь среди невысоких живописных гор стоит даосский монастырь Лоугуаньтай, что значит «Терраса обозрения с башней». Монастырь состоит из двух частей: восточной и западной. В восточной части, по преданию, знаменитый даосский мудрец Лао-цзы, взойдя на башню террасы обозрения, написал свой трактат «Дао Дэ цзин», после чего ушел «в западные пески», где, по версии даосов, стал Буддой и проповедовал для западных варваров свое учение в буддийском изводе. Может быть, как раз на этой смотровой башне Лао-цзы пришла на ум первая истина всемирности мира: на мир надо смотреть, исходя из мира и сообразуясь с ним. Но если мир есть зеркало самого себя, то это зеркало, говорит Лао-цзы, – темное, все и вся скрывающее. Мы смотримся в зеркало отсутствующего, и уж чего-чего, а другого как раз не дано. Случайно или нет, в этом месте всеобщего видения-невидения вырос один из лучших каллиграфов современного Китая и по совместительству настоятель монастыря Жэнь Фажун.