Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 65)
В свете срединности все образы предстают призрачными, фантомными, причем чем более реалистичными и правдивыми они кажутся, тем убедительнее удостоверяют они свою фантомную природу. Реальность как маска? Для европейца, пожалуй, трагический парадокс и апофеоз лицемерия, а для японца – смысл его жизни, и притом, замечу, отлично соответствующий природе информационной цивилизации и современного «виртуального» капитализма.
Понятно, что у Японии нет за душой никаких идей. Японская «идея» чисто вещественна, слита с физической данностью Японии, запечатлена в необозримой россыпи экспрессивных, но подчеркнуто натуралистических образов; натуралистических именно потому, что они наделяются статусом маски, пустотной тени и представляют только себя. Самая питательная среда для современного капиталистического гламура, который в японских условиях, впрочем, часто приобретает гротескный и даже зловещий оттенок. Это ищет выхода на поверхность жизни нерожденная,
Несомненно, японцы находят удовольствие в «окольных» способах самовыражения. Для них «дикая природа» есть знак (маска) высшей искусности, родное должно выглядеть экзотичным, мир роботов органично входит в человеческую жизнь. Как действует такое сцепление? Ответ мне подсказали японские театральные представления. Ведь это факт, что религиозные культы в Японии (как, впрочем, и во всей Восточной Азии) непременно включают в себя театральные зрелища и даже неотделимы от них. В этом священном театре сюжет является, как тело для духа, лишь необходимой оболочкой для сущности игры и представления, самой по себе непредставимой. Здесь представление оправдывается невыразимостью реального и потому устраняет самое себя, тем самым… себя утверждая. Чем более оно нереально, тем оно реальнее и наоборот. И это его самоустранение/самоутверждение есть прообраз упомянутого выше самопретворения жизни в беспредельную гармонию бытия.
Наилучшим образом этому столь же невозможному, сколь и неотменяемому представлению соответствует театр кукол, каковые, наряду с масками, наделяются на Востоке наибольшей сакральной силой. Кукла – это и тень человека, и его стилизованный образ, рождающийся из усилия самотипизации, претворения себя в родовую полноту бытия. Она наконец совершенно естественно сочетает в своей пустотности духовное и физическое измерения мира.
Удивительно ли, что кукла в Японии часто оказывается не только важнее, но и жизненнее реальных актеров? В пьесах
Японское мировидение – в своем роде очень цельная и устойчивая структура, пережившая все перипетии японской истории и обретшая новое дыхание в гламурно-призрачно-гибридной глобальности современного капитализма. В этой новой жизни японцы могут позволить угрюмым самураям и слепым фехтовальщикам быть рядом, не готовя себе участь камикадзе. Они гордятся своими послевоенными достижениями, своей новообретенной свободой и готовы по этой причине простить Америке атомные бомбардировки. А писатели-бунтари или писатели-охранители… пусть пишут.
Соседство тотальной коммерции и неразменной инаковости нельзя объяснить никакой методологией. Оно просто есть и властно направляет жизнь по ее непредсказуемому руслу. Но у него есть, конечно, почтенные прецеденты. Мудрецу на Востоке полагалось хранить безмятежный покой в гуще мирского бытия. Фантазм – вот сила, которая возвращает в жизнь то, что каждый момент теряется в ней. Фантазм и есть имя того представления, которое уже тысячу лет играется в Японии и питает совершенно не-представимую истину японской общительности – до предела обходительной. Зритель в этом представлении смотрит вовнутрь, созерцает отсутствующее, смотрит тайно, в сущности – подглядывает.
«В Японии ничего изменить нельзя, но сменить людей в правительстве нужно», – отвечали мне решительно все японцы, которых я спрашивал о последних политических событиях в их стране. Может, в этом и состоит смысл политики в таком безупречно – до безнадежности безупречно – самоорганизованном обществе, как японское. Японские премьеры будут приходить и уходить. Фантазм Японии останется навсегда.
SEA, или Азия в тени Азии
Один день в Ханое
Никогда не был во Вьетнаме, и на сей раз, изменив свой обычный маршрут, лечу в Москву через Ханой. В моем распоряжении только один день, я не говорю по-вьетнамски, но гид и автомобиль должны помочь мне в решении моей сверхзадачи: уяснить для себя своеобразие Вьетнама, а желательно – и его величие. Я обречен на впечатления дилетанта, но все-таки дилетанта кое-чем экипированного: во вьетнамскую чайную я еду со своим китайским самоваром.
Самовар оказался уместен и даже небесполезен. В Ханое все вокруг напоминает о Китае. Вьетнамцы, может быть, незаметно для себя давно усвоили азы китайской культуры от календаря и имен до религии и художественных стилей. С удивлением замечаю, что во многих словах угадывается их китайское звучание, так что при желании язык вьетов можно счесть диалектом китайского. Как обычно бывает на периферии, веяния древности порой чувствуются здесь даже явственнее, чем в самом Китае. Спрашиваю, как сказать по-вьетнамски «спасибо», и узнаю, что это слово в иероглифической записи означало бы буквально «тронут вашей милостью». Отличный образец вежливости в древнекитайском вкусе, какой и в самом Китае уже не встретишь.
И несмотря на все это – два тысячелетия непрерывной, упорной борьбы с тем же Китаем за свою самостоятельность. И сегодня нормальные, партнерские отношения Вьетнама с Китаем не устраняют ни известного недоверия между сторонами, ни тлеющих территориальных конфликтов. Как знаком нам этот «семейный старый спор» народов-соседей!
Современная постмодернистская социология учит, что никаких объективных критериев идентичности не существует, и разговоры про нее – сплошное надувательство, то бишь политические игры. Но разум не может примириться с бессмыслицей существования, которую сам же себе прописал. В мире циничного произвола, который зовется политикой, он упорно ищет для себя родной, уютный уголок. Увы, разобраться с вьетнамской идентичностью оказывается нелегким делом. «Весь Китай», конечно, мало похож на Вьетнам. А вот Южный Китай отделить от Вьетнама уже совсем не просто, и сами вьетнамцы, как я убедился, заглянув в книжный магазин, причисляют южнокитайские культуры древности к вьетской цивилизации. А есть еще разборки между титульной нацией и нацменьшинствами внутри самого Вьетнама, а также между Вьетнамом и его западными соседями, втянутыми в орбиту его влияния.
Каждая встреча с вьетнамской стариной безжалостно сталкивала меня с головоломкой народного самоопределения. Вот изящная миниатюрная пагода на одном столбе, как избушка на курьей ножке: местный царь построил ее в благодарность Будде, от которого царица зачала во сне. Легенда привозная, известная по всей Восточной Азии, и притом по-своему двусмысленная: освящает власть династии, но принижает, даже оскорбляет царя как мужчину. Вот «Храм литературы», прославляющий конфуцианскую ученость: новодельные, для туристов выставленные статуи Конфуция и его учеников, а рядом выстроились, как воины на параде, ряды старинных каменных стел, испещренных иероглифами. Иероглифическая надпись на боковых воротах возвещает в чисто китайском духе: «Первый на экзамене будет славен по всей Поднебесной». На продаваемых тут же туристических открытках запечатлены храмы в китайском стиле и с китайскими богами.
Я долго допытывался у моего гида господина Дуена (по-китайски Дун), как все это совмещается с вьетнамской самобытностью? По-моему, он все никак не мог уразуметь, чего я хочу от него, и в конце концов указал на латинскую письменность как бесспорный признак вьетнамский специфики. Слов нет, все соседи Китая в конце концов создали свою письменность в виде азбуки, что создало мощные препятствия для их полной китаизации. Но Вьетнам-то в этом отношении как раз не типичен: в прошлом вьеты пользовались исключительно иероглификой, латиница же вошла в обиход только с XX века.
Пришлось искать ответ на свои вопросы самому. И его подсказало уже самое первое впечатление о Вьетнаме. При въезде в Ханой мы очутились среди совсем новых и еще строящихся странных особняков: узкие и высокие, в четыре-пять этажей, с балкончиками, мансардами и балюстрадами, башенками и высокими шатровыми крышами католических церквей (гид сказал мне, что встречаются даже православные луковицы), опутанные разноцветной иллюминацией, словно игровые залы. Это были дома новых богачей – весьма скромные по меркам Запада или даже Тайваня, но являющие образ свободной, даже фривольной мечты. Такую сказочную эклектику мне доводилось видеть только в американском постмодерне, обслуживающем вкусы тех же нуворишей. Ничего подобного не увидишь ни в Китае, ни тем более в Японии, где архитектурные фантазии в стиле «замка фата-морганы» зарезервированы для заведений сомнительного свойства. Мне же, москвичу, все это напомнило архитектурные изыски дачных поселков ближнего Подмосковья – архитектуру не быта, а фантазии, не порядка, а шалости и каприза, не тяжести земного быта, а легкости небесного парения. Дача – тень жизни и теневая жизнь: призрачная, неуловимая, мимолетная, но кто скажет, что несущественная? Можно устранить вещь, но невозможно убрать тень. Эта бесполезная пустышка, пожалуй, превосходит прочностью гранит и мрамор. Да пусть исчезнет хоть весь мир, тень мира останется.